(Штерн Л. Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 65–66)
Елена Довлатова:
Нельзя сказать, что Сережу как писателя не признавали. Кому бы он ни показывал свои рассказы, все отмечали его высокий профессионализм. В довольно широком кругу людей, интересующихся литературой, его имя было известно, и Сережины рукописи распространялись. Очень часто рассказы вызывали одобрение и у тех, кто занимал официальные должности в советских редакциях. Тем не менее, каждый раз что-то неожиданно мешало публикации. Помню, однажды Сережа послал свой рассказ в журнал «Юность». В ответ редактор Полевой прислал ему восторженное письмо о том, что рассказ срочно и вне всякой очереди ставится в ближайший номер. Мы стали ждать, но этого не произошло. Через какое-то время рукопись к нам вернулась. Действительно, на полях рукой Полевого было написано: «Срочно в набор». Но рассказ так и не был опубликован. Наверное, существовали какие-то черные списки, в которых значилось Сережино имя, поэтому и было запрещено его публиковать.
Рукописи были отклонены. И все-таки это письмо меня обнадежило. Ведь главное для меня — написать что-то стоящее. А здесь: «…беспощадный дар наблюдательности…», «…уникальный жизненный материал…».
Через несколько лет меня перестанут интересовать соображения рецензентов. Я буду сразу же заглядывать в конец:
«Тем не менее рассказы приходится возвратить…»
«В силу известных причин рассказы отклоняем…»
«Рассказы использовать не можем, хоть они произвели благоприятное впечатление…» И так далее.
Таких рецензий у меня накопилось больше сотни.
(Сергей Довлатов, «Ремесло»)Яков Гордин:
Становился молодой пишущий человек профессиональным писателем или нет, это решал, как ни странно, случай. Очень часто в этом не было никакой логики. Например, не вошел в советскую литературу Дима Бобышев, хотя у него были все шансы. Это была лотерея. Многое зависело от конкретного редактора, к которому попадала рукопись книжки, или от целого ряда людей в редакции журнала. Сережа хотел быть писателем гораздо больше, чем кто бы то ни было, для него это было форсированно серьезно. Мы, те, кто был лет на пять или шесть старше, относились к этому с гораздо меньшей серьезностью. Дело было, конечно, не в том, что ему нужно было получить корочку Союза писателей. Сережа хотел публиковаться и не делал ничего такого особенного, чтобы этого не могло произойти. Думаю, виной было стечение обстоятельств, возможно, для него счастливое. Если бы он выпустил книжку, ему было бы трудно идти назад. Надо было бы поддерживать этот образ официального, формального писателя. Первые его вещи, которые я знаю, вполне могли бы быть опубликованы. Конечно, для него, как и для Бродского, роковую роль сыграл этот знаменитый вечер творческой молодежи Ленинграда, который прошел в Доме писателей в январе 1968 года.
Андрей Арьев:
Это был один из роскошнейших вечеров советского времени. Кстати, в это же время в Доме писателей проходила выставка художника Якова Веньковецкого, его прекрасной абстрактной живописи. Сам вечер вели Борис Вахтин и Яков Гордин. С упоением там впервые выступали люди, которые не состояли ни в каких союзах. Им наконец дали этот зал, и они прочли все лучшее, что могли. Валера Попов и Володя Уфлянд читали свои замечательные стихи про Прасковью, все это венчало выступление Бродского. Впечатление было потрясающее. Зал был полон, трудно было пробраться даже в само здание.
Валерий Попов:
Это один из лучших вечеров в моей жизни. Зал был полон — и полон кем? Я тогда даже не знал, что в Ленинграде столько красивых, интеллигентных мужчин и женщин, блистательно одетых. Я не знаю, есть ли сейчас и в Париже такая публика, у нас точно нет. Я смотрел в зал и видел только красивые, умные, насмешливые, тонкие лица. Кто были эти люди? Ленинградские юристы, профессора, доктора, спортсмены.
Яков Гордин:
Этот вечер задумал Боря Вахтин — великий генератор разного рода идей. К этому времени уже перестало существовать наше объединение при «Советском писателе», и Боря, договорившись с Геннадием Гором, создал уже при Союзе писателей так называемое объединение экспериментальной прозы. Эта организация никак не успела себя проявить, но от ее имени был проведен этот Вечер творческой молодежи Ленинграда. Если мне не изменяет память, были приглашены Слонимский и Тищенко. Так получилось, что я вел литературную часть вечера, а Вахтин — обсуждение выставленной в Доме писателей живописи. В это время в «Советском писателе» лежала книга Бродского. Непонятно было, чего с ним делать: или его опять надо куда-то отправлять, или как-то легализовывать, дать ему безопасное для окружающего мира место.
Валерий Попов:
Бродский тогда потряс всех, он читал свое стихотворение «Остановка в пустыне», в котором есть знаменитые строчки: «Теперь так мало греков в Ленинграде, // Что мы сломали греческую церковь». А Довлатов читал рассказ о том, как полковник с племянником, напившись, куда-то полетели. Это была простенькая вещь. Я не скажу, что она меня потрясла. Тогда все летали. Летать — это первое, что приходило в голову вольнодумцам.
Людмила Штерн:
Помню, что чтение происходило не в Белом зале и не в гостиных, а в каком-то небольшом помещении на первом этаже, под эгидой секции молодых прозаиков. Председательствовал Давид Яковлевич Дар.
— Сегодня я хочу представить вам Сергея Довлатова, — сказал Дар, раскуривая трубку. В душную комнату поплыл голубой запах капитанского табака. — Довлатов — мастер короткой формы. Он пишет уже несколько лет, но пока нигде не печатался, и это его первое публичное выступление. Подозреваю, что он очень волнуется. Поэтому я прошу вас сидеть тихо, не курить, — в зале раздались смешки и аплодисменты, — и не прерывать чтение остроумными репликами. Начинайте, Сергей.
Сережа открыл папку и перевернул несколько страниц. Сидя в первом ряду, я с удивлением заметила, как сильно дрожат у него руки.
— Я прочту вам несколько рассказов из моего военного прошлого. Я три года служил на Севере, точнее говоря, в Потьме… Впрочем, зачем я объясняю… — сказал он.
Не помню всего, что он читал. Но общее впечатление — строгой, точной прозы, без базарного шика, без жульнических метафор, без деревенских оборотов à la russe, помню прекрасно. А один рассказ — «Чирков и Берендеев» — до сих пор знаю почти наизусть. Он был такой смешной, что Сережин голос тонул в шквале смеха.
(Штерн Л. Эта неаполитанская наружность // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 394–395)
Валерий Воскобойников:
Разумеется, я был на этом вечере, где же еще можно было в тот момент оказаться? Ведь это были мои товарищи. И они были совершенно особенными, внутренне свободными людьми. Тот же Игорь Ефимов, Владимир Марамзин, Татьяна Галушко, Валерий Попов. Сергей идеально вписался в их компанию. Сильное впечатление производил и сам зал. Он был переполнен — подобное мне пришлось увидеть лишь многими годами позже, во время перестройки. Все понимали, что являются участниками большого культурного события. Конечно, это вызвало у властей раздражение и подозрение. И последовали репрессивные меры. Хотя, если бы власти сделали вид, что такое событие не заметили, Советский Союз из-за этого в тот момент бы не развалился. Он развалился потом, сам собой, уже без всяких вечеров.
Людмила Штерн:
После чтения Довлатова окружили в коридоре тесным кольцом, и я не сразу добралась с поздравлениями. А добравшись, попросила, если можно, почитать другие его рассказы.
— Да, да, конечно, я ужасно рад, сейчас принесу. Он развернулся, огромный, как Петр I, и ринулся в зал, опрокинув на ходу стоящий в проходе стул. От его надменности и высокомерия не осталось и следа. «Боже, какой чувствительный», — подумала я. В этот момент Сережа появился со своей папкой.
— Вот, пожалуйста, только не порвите и не потеряйте.
— Буду обращаться с исключительной осторожностью, — засмеялась я. «Обращаться с исключительной осторожностью» — была цитата из популярной тогда книжки «Физики шутят».
(Штерн Л. Эта неаполитанская наружность // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 394–395)
Яков Гордин:
Сережин рассказ, конечно, нельзя было назвать вызывающим советским текстом, но и ничего ужасного в нем не было. Просто мы переоценили нашу степень свободы и защищенности, потому что вечер действительно получился очень вызывающий. Положение усугублялось тем, что в зале на двести пятьдесят мест было на самом деле человек триста, и это были люди сочувствующие, понимающие то, о чем мы говорили. Но в это время уже началась внутренняя борьба в нашей среде, в ней стало выделяться своеобразное патриотическое крыло, которое потом очень усилилось. На следующий день после этого вечера в разные инстанции (в обком комсомола, в обком партии, в ЦК) поступил текст, подписанный тремя людьми. Наш недавний приятель Валя Щербаков, которого, правда, исключили из объединения за антисемитские выпады, был председателем этой секции.