В «Детях капитана Гранта» описывается интересный обычай, бытовавший в среде австралийских каторжников. Когда группа индивидуумов этого специфического социума отправляется купаться, то, сложив на берегу пожитки свои, входят они в воду реки все вместе, одновременно. Предполагая, и не безосновательно, что отдельные оставшиеся на берегу их сотоварищи, воспользуются подвернувшимся случаем, дабы изменить распределение материальных благ по карманам временно оставленных без присмотра владельцами штанов, или иной одежды, в свою пользу.
Вот и здесь. Хотя в селениях пруссов воровства нет, и, как отмечалось путешественниками, можно безбоязненно оставлять своё имущество без присмотра. Хотя и дружинники друг у друга не воруют, ибо есть старший, который и розыск проведёт, и наказание укажет. А вот, стоило честным пруссам из дружинников стать разбойниками, как они и обычаи разбойничьи немедленно переняли. И оставлять добычу свою, хабар, под присмотром лишь части из своих же, но уже злодеев и душегубов — не рискнули. Что меня и спасло.
Боя я не видел, участия, кроме того, самого первого удара по подставленному чуть не под нос интересному месту — не принимал. Стоял себе за дверью, трясся от страха и ждал чем дело кончиться, прислушиваясь к неясным звукам из-за двери. Один раз там что-то сильно заорало. Мне показалось — прямо за дверью. Потом что-то лязгнуло. И стало тихо. И там, в тишине, что-то начало булькать. Негромко.
Можно, конечно, придумать кое-какую отмазку, типа гениального плана: сидел в засаде, работал последним рубежом обороны… Но сам-то себе я врать не буду. Это был даже не страх — такое… оцепенение. Очень нервное. С огромным желанием куда-нибудь бежать, что-нибудь сделать. Просто — поорать, поколотить чего-нибудь… Все душевные силы уходили на преодоление вот этого, во всюда направленного, стремления. Если бы кто-нибудь всунулся — ударил бы. Наверное…
Потом раздался голос Ивашки.
– Эй, боярич, ты живой?
Как я ему обрадовался! Как… аж поплохело. Всё упало. И шашечка опустилась, и ноги дрожат. По двери съехал. Не держат ноги. Ф-ф-факеншит. А из-за двери уже встревожено:
– Вы там всех правильно посчитали? Может, кто-нибудь внутри остался?
– А если и остался? Чего тебе о злодеях печалиться? Им же хуже. Боярич туда и с дрючком, и с клинком вломился.
Эта торкская манера несколько гортанно тянуть слова… А у меня… слёзы текут. Увидят — стыдно будет. Но как радостно. Живым. С первого раза внятно ответить не удалось. Писк какой-то. Прокашлялся.
– Заходите. Нет тут никого.
За дверью что-то ворохнулось, Ивашка выразился эмоционально. И в дверь всунулась голова Сухана. Потом весь. Армяк на нём — вдребезги. Разорван и спереди, и сзади. Рогатины нет. Но сам так, на первый взгляд — целый. Присел на корточки, посмотрел на меня, на ворот рубахи — оба гайтана на месте. Следом Ивашко.
– Живой? Ранен? Где? Крови много вытекло?
Давай меня щупать, за руки за ноги, за плечи. Голову крутит.
– Ивашко! Я — живой. Целый. Ты обернись-то. Полный стол серебра с золотом.
– Да. Не худо.
– А говоришь — папоротник не цветёт. (Это Чарджи подошёл к столу и рассматривает. Судя по цитате, он с Марьяшей не только любится, но и разговаривает. По крайней мере — она с ним).
– Погодите. А эти-то где? Ну, разбойнички.
Ивашка поднял меня на ноги, прислонил к двери, стряхнул чего-то с рукава. Виновато, не поднимая глаз, сообщил:
– Прости, господине. Порезали мы их всех. Ты как заорал «Атака». Ну мы и… Ни одного гожего не осталось. Эх. Темно. Да ещё с этими сиволапыми… То орут да плачут, то — полон режут. Ладно, ты уж его сильно не наказывай — горе у парня.
Вот такой был мой первый бой. Первый раз я собрал и привёл людей своих биться с чужими людьми воинскими. Первый раз придумывал как ворогов победить, а своих сохранить. Ни храбрости какой, ни хитрости или выучки воинской мною явлено не было. Никакого геройства или отваги особенной. Страх был да несуразица, кровища да грязища. Многому меня тот бой научил. И ведь и раньше знал. А вот — на вкус попробовал. И что бить надо ворога не откуда ждёт, да не когда ждёт. И что неук в бою не сколько подмога, сколько — забота. И какой он — страх смертный, от коего и руки-ноги слабнут, и в голове будто перина пуховая.
С той поры не люблю я похвальбы воинской. Ратное дело — грязное. И для душ человеческих, и для тел, и для вещей разных, хоть воинских, хоть мирских. Худое дело, тошное. Но вот же беда — не прожить без него. И коли хочешь, чтобы крови было менее — труда положи более. Потов реку целую надобно пролить, чтобы кровь людей твоих лишь малым ручейком источилася
Конец двадцатой части