Прежде, чем ответить, кюре несколько помедлил.
– Ребенок умер, – ответил он. – Это, наверное, к лучшему, во всяком случае, для него самого. А мать, насколько я понимаю, уже больше не живет со своими братьями, она перебралась к родственникам куда-то в другое место.
Мы попрощались с кюре и пошли по дороге, ведущей на вершину холма, где располагался Шен-Бидо. Матушка долго ничего не говорила. Мы были уже на середине склона, когда она остановилась передохнуть. Я видела, что она глубоко расстроена.
– Никак не могу понять, – задумчиво проговорила она, – почему мои сыновья попирают нравственные принципы, которые я ценю больше всего на свете, почему они губят себя.
Я ничего не могла ей ответить. Не было никакой видимой причины, объясняющей их поступки, ведь все мы были воспитаны одинаково.
– Мне кажется, – осмелилась я, наконец, заметить, – что у них не было дурных намерений, что бы они ни делали. Все они – Робер, Мишель, да и Пьер тоже – бунтари по натуре. Они как бы восстают против всех традиций, против всего того, что ценили вы с отцом. Если бы у вас был другой характер, не такой властный, возможно, все было бы иначе.
– Возможно, – проговорила матушка. – Возможно…
Мишель находился у печи, у него была смена, однако матушка не постеснялась немедленно за ним послать и тут же все ему выложила.
– Ты злоупотреблял своим положением хозяина и опозорил свое имя, сказала она ему. – Запись в приходской книге Плесси-Дорен останется здесь на вечные времена. Я даже не знаю, что внушает мне большее отвращение, банкротство Робера или твое поведение.
Брат не оправдывался, не пытался свалить вину на братьев Пелажи или на их сестру. Только к одному человеку он испытывал ненависть, это был кюре, мсье Конье.
– Он отказался п-похоронить р-ребенка, – говорил взбешенный Мишель, он самолично распорядился, чтобы д-девушку отослали отсюда к каким-то родственникам. Для меня он больше не существует, как, впрочем, и все остальные попы, вместе взятые.
Он вернулся на работу, не сказав больше ни слова, не пришел он и к ужину. На следующий день мы с матушкой вернулись в Сен-Кристоф, и потом были все время заняты приготовлениями к двойной свадьбе. К сожалению, позор, который навлек на себя Мишель,
омрачил нашу радость. Казалось, что с цветов, украшающих весну наших надежд, облетели все лепестки.
Как странно было мне устраиваться в Шен-Бидо в качестве жены одного из двух хозяев, заняв в нашей маленькой общине место, принадлежавшее прежде матушке. Помню, как она приехала в последний раз, чтобы забрать остатки своих вещей, обещая часто навещать нас, чтобы убедиться, что все в порядке. Мы стояли у въездных ворот, ведущих на завод, наблюдая, как она садится в одну из заводских повозок, которая должна была отвезти ее в Турень. Веселая, улыбающаяся, она расцеловала нас троих по очереди, давая в то же время последние распоряжения Франсуа и Мишелю по поводу отправки партии товара, который она не могла оставить без внимания, поскольку он предназначался для одного торгового дома в Лионе, хорошо известного ей и моему отцу.
Рабочие, свободные от смены, вместе с женами и детьми, выстроились вдоль дороги, чтобы ее проводить. У некоторых из них были на глазах слезы. Она высунулась из окна и махала им рукой. А потом кучер хлестнул лошадь, повозка скрылась из глаз и покатила вниз, к Пьесси-Дорен, оставив за собой лишь стук колес по каменистой дороге.
– Так кончается эпоха, – заметил Мишель, и, взглянув на него, я увидела потерянный взгляд – он был похож на брошенного ребенка.
Я тронула его за рукав, и мы все трое вошли в заводские ворота Шен-Бидо, чтобы начать нашу совместную жизнь.
Это был не только конец царствования Королевы Венгерской, которая властвовала над нашей общиной, состоявшей из нескольких заводов в течение сорока лет, это был конец – он наступит еще только через год, пока мы об этом не знаем – старого режима во Франции, длившегося в течение пяти веков.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ВЕЛИКИЙ СТРАХ
Глава седьмая
Зима в тысяча семьсот восемьдесят девятом году выдалась удивительно суровой. Никто, даже самые старые люди в нашей округе не могли припомнить ничего подобного. Морозы установились необычайно рано, к тому же год был неурожайный, и местные арендаторы и крестьяне оказались в бественном положении. Нам, на нашем заводе, тоже приходилось нелегко: обледенвшие, занесенные снегом дороги стали почти непроезжими, и нам стоило больших трудов доставлять товар в Париж и другие крупные города. Это означало, что у нас на руках скопилась непроданная продукция, и было маловероятно, что мы сможем ее сбыть весной, потому что за это время торговцы закупят нужный им товар в другом месте, если они вообще будут делать какие-то заказы. В то время из-за беспорядков, прокатившихся по всей стране, наблюдалось общее падение спроса на предметы роскоши. Я и раньше слышала, как мои братья, и в особенности Пьер, рассуждали с матушкой об общем упадке нашего стекольного ремесла, да и остальных ремесел тоже, по той причине, что внутренние пошлины и многочисленные налоги значительно увеличивали стоимость производства, но только после того, как я сама стала женой мастера-стеклодува и хозяйкой на нашем маленьком заводе, я полностью оценила те трудности, с которыми приходилось сталкиваться на каждом шагу.
Мы платили владельцу Шен-Бидо, мсье Манжену из Монмирайля, годовую ренту в двенадцать тысяч ливров, что само по себе было не так обременительно, но мы отвечали за состояние построек, и на нас лежал весь ремонт. Кроме того, мы платили налог на поместье и церковную десятину, и нам не хватало того леса, который разрешалось использовать для нашей печи. Мы платили штраф, если наша скотина оказывалась за пределами территории завода, а если кто-нибудь из наших людей пытался срубить дерево в охотничьих угодьях и попадался на этом, нас тоже штрафовали – приходилось отдавать по двадцать четыре ливра за каждого.
По сравнению с тем временем, когда работал мой отец, рабочие получали гораздо больше, поскольку возросла стоимость жизни. Самые главные мастера стеклодувы и гравировщики – получали примерно шестьдесят ливров в месяц; менее квалифицированным платили от двадцати до тридцати ливров; ученики и подмастерья получали пятнадцать-двадцать ливров. Но даже при этих заработках жить им было нелегко, поскольку они должны были платить подушный налог и налог на соль; однако самым тяжелым бременем для рабочих и их семей была цена на хлеб, которая за эти месяцы достигла одиннадцати су за четырехфунтовый каравай. Хлеб составлял их гланвую пищу – мяса они себе позволить не могли, – и человек, который зарабатывал примерно один ливр или двадцать су в день и должен был кормить голодную семью, тратил половину своего заработка на один хлеб.
Только теперь я поняла, как много делала моя мать для жен и детей наших рабочих, и каких невероятных усилий ей стоило не дать им умереть с голода, удерживая в то же время стоимость производства на прежнем уровне, так, чтобы она повышалась как можно меньше.
В эту суровую зиму просто невозможно было удержать рабочих от незаконных порубок в лесу или от браконьерства – они тайком охотились на оленей. Да у нас и не было особого желания этим заниматься, поскольку невозможность попасть в Ферт-Бернар или Ле-Ман из-за состояния дорог весьма осложняла нашу собственную жизнь.
Рост цен вызывал недовольство, доходящее до озлобления, по всей Франции, однако мы, в нашем захолустье, были, по крайней мере, избавлены от стачек и прочих беспорядков, которые то и дело вспыхивали в Париже и других больших городах. И тем не менее, ощущение неуверенности и тревоги просочилось и в наши леса, куда различные слухи доходили в преувеличенном виде, просто в силу нашей уединенности.
Пьер, Мишель и мой Франсуа в течение этого последнего года сделались масонами, вступив в различные ложи в Ле-Мане – Сен-Жюльен л'Этруат Юнион, ле Муара и Сент-Юбер соответственно. Здесь, пока дороги не сделались окончательно непроезжими, оба моих мастера-стеклодува встречались с прогрессивно мыслящими леманцами, среди которых были адвокаты, врачи и прочие представители интеллектуальных профессий, такие, как мой брат Пьер. Встречались там и аристократы, был даже кое-кто из духовенства, однако преобладал все-таки средний класс.
Я не очень-то разбиралась в муниципальных делах и еще меньше знала о том, как управляется страна в целом – что, очевидно, и было предметом дискуссий на этих собраниях, – но я и сама видела, что налоги и всяческие ограничения все больше препятствовали нам, мешая заниматься нашим ремеслом, и что высокие цены на хлеб наиболее тяжким бременем ложились на беднейших рабочих, тогда как самые богатые, те, у которых было больше всего денег, то есть аристократия и духовенство, были освобождены от каких бы то ни было налогов.