— Надо, Василий, надо, — твердо отвечала Лена, интригующе улыбалась и оценивающе посматривала на сбирающегося Бурова. — Так, так, хорошо… А вот так еще лучше… Э, пиджак не надо, надень ветровку, синтетическую память о моем супруге. Да, коротковата кольчужонка. И узковата в плечах. А впрочем, ладно, плевать, любовь к родине тебя согреет. Ну что, готов? Тогда присядем на дорожку. Теперь вставай, бери рюкзак, пошли.
Дорога перед путешественниками лежала нехитрая, на Московский вокзал, правда, по дуге, через лабаз, где они затарились харчами и выпивкой, огромными, чудовищного вида бутылками с портвейном. Такие в народе называют еще фугасами, фаустпатронами и в знак восхищения спортивным мастерством — Сабонисами.[275] Зачем понадобилось это пойло и в таких количествах, Буров понял сразу, едва попал в зал ожидания. Там, у «головы»,[276] царило веселье: странные люди в комбезах, в касках и при ермаках радовались жизни, горланили под гитару и баловались прямо из бутылок дешевым портвешком. Тем самым, из фаустпатронов, которого, как известно, много не бывает…
— А, Ленка, привет! — закричали они, впрочем, не прекращая петь и кутить. — Кто это там с тобой, такой обдрипанный?
— Это Вася, израильский шпион, — сообщила Лена, вытащила фугас, мастерски открыла и, вылив отраву в каску, отправила в народ. — Принимайте в компанию…
— Да нехай, — отозвались массы, быстренько осушили каску и слезно, но с напором попросили Бурова: — Вася, ты там скажи своим, пусть линяют с Голанских-то высот. Ну хрена ли вам собачьего в этом секторе-то Газа?
А сами ни на миг не останавливались, все пели хором и с экспрессией:
Эх, приморили, гады, приморили…
В общем цирк, балаган, дешевая клоунада. Действо это было долгоиграющим и продолжалось и в электричке, следующей в поселок Саблино, и в рейсовом автобусе, и уже на лоне природы, то бишь на берегах Тосны. А вокруг торжествовала жизнь — буйствовала фауна, ликовали птички, лихо альпинировали на оранжевой скале фанаты скалолазания в галошах.[277] Все было полно экспрессии и движения под июльским солнцем. Впрочем, и под землей кипения хватало. В самом авторитетном местном гроте Жемчужном, куда Лена притащила Бурова, жизнь, к примеру, била ключом: брякали гитары, звучали голоса, шипели примусы, звякали стаканы. Насиженные залы и тупички служили местом отличнейшей стоянки, народ трепался, выпивал, фальшиво музицировал, ходил к соседям в гости, общался по интересам и, если глянуть в корень, был совершенно свободен. Ни тебе транспарантов, ни речей, ни программы «Время», ни болтовни, ни охмурежа, ни светлого коммунистического завтра. Ни ментов, ни стукачей, ни гэбэшников, ни сексотов. Готовы куда угодно — хоть на Марс, хоть под землю, лишь бы от руководящей роли партии с ее гениальным ленинским ЦК…
Привычно ориентируясь в темноте, Лена затащила Бурова куда-то в глубь пещеры. И сразу же была встречена приветственными возгласами — несколько нестройными и ощутимо пьяными:
— Докторица, ты? Ну здорово! Никак медбрата привела?
— Ну вот еще, медбрата! Знакомьтесь, израильский шпион и террорист Василий, — с гордостью ответствовала Лена, выдержала паузу, и в голосе ее послышалось озорство: — А это люди подземелья. И зовут их…
— Бяки! — хором заорали присутствующие, кто дискантом, кто басом, кто визгливым сопрано, и завели вразнобой, но с энтузиазмом песню: — Говорят, мы бяки-буки, как выносит нас земля, эх, дайте, что ли, карты в руки погадать на короля…
Отзвучала песня, отсмеялись певцы, и пошло-поехало: зашипели по-змеиному примусы, разогревая нехитрый харч, забурлили «солнцедар» с «тридцать третьим», задымились «Прима» и «ББК». Чокнулись, выпили, застучали ложками, принялись знакомиться поближе.
— Ты вообще-то, Василий, чьих будешь? — с напором спросили Бурова. — Из «Хаганаха»? Из «Агаф моддина»? Из «Шеруд битахона»? А может, из МОССАДА? Из «Кидона»?[278] Что же вы там, ребята, так хреново работаете? Нет бы — на целину его, на Малую землю, чтобы не было возрождения…[279]
— Пробовали, пробовали, — в тон им, цитируя дурацкий анекдот, отозвался Буров, — только ничего не получилось. Никак не прицелиться. Каждый вокруг вырывает пушку и кричит: «Дай я! Дай я!»
Ладно, пообщались с Сабонисом, поговорили о политике, и народу до чертиков захотелось прекрасного.
— Ленка, спой, а? Дай на душу бальзама, докторица.
И Лена дала — недурственным голосом, с гармонией в лад — и про «печальную могилу, над которой веют свежие ветра», и про то, что «здесь вам не равнина, здесь климат иной», и про «серый в городе туман», и про «плывущую облачность, у которой ни пенсий, ни хлопот»…
Получилось здорово, просто классно, рулады, акустика и интим — волнительное сочетание. С гарантией пробирающее всех… А уже под занавес Лена вздохнула:
— Ну все, теперь любимую, для души, песню нашей юности, — взяла аккорд, прошлась по струнам и двинула в ля-миноре чесом:
Опять мне снится сон, один и тот же сон,
Он вертится в моем сознаньи словно колесо.
Ты в платьице стоишь, зажав в руке цветок,
Спадают волосы с плеча, как золотистый шелк…
Да, знакомая песенка, старинная, с длинной, седой, аж до земли бородой. Сразу же вспоминается курсантское прошлое, извечный половой вопрос, общежитие прядильной фабрики «Победа» — обшарпанная дверь, ворчливая вахтерша, замызганная полутемная лестница к счастью. Окурки, грязь, отметины на стенах, второй этаж, разбитое окно, выше, выше, третий, четвертый. Теперь налево по скрипучим половицам, вдоль бесконечного петляющего коридора. Ванна, туалет, унылого вида кухня, комнаты, комнаты, комнаты. У 43-й остановиться, лихо заломив фуражку, постучать:
— Привет, девчонки! Что, не ждали?
Вариант беспроигрышный — комната шестиместная, «аэродром», всегда есть кто-нибудь на посадке. Неважно кто — Марина, Вера, Катя, Надя, Наташа первая или Наташа вторая. Все девочки знакомые, досконально проверенные и, главное, без особых претензий. Знают, что ничем не наградят, не какой-нибудь там слесарь-расточник. Время пошло: пять минут на разговоры, десять на чаепитие, затем, особо не церемонясь, выбрать прядильщицу по настроению и на стол ее, на кровати нельзя — скрипу будет на всю общагу. Есть контакт, пошел процесс. А из-за стены, сбивая с ритма, слышится песня. Та самая, бородатая, сугубо ностальгическая:
Не будет у меня с тобою больше встреч,
И не увижу я твоих покатых белых плеч,
Хранишь ты или нет колечко с бирюзой,
Которое тебе я подарил одной весной?
Как трудно объяснить и сердцу, и тебе,
Что мы теперь с тобой чужие люди на века,
Где вишни спелых губ и стебли белых рук,
Прошло все, прошло, остался только этот сон.
Остался у меня на память от тебя
Портрет твой, портрет работы Пабло Пикассо.
Ла-ла-ла-ла-ла-ла…
Да, как ни крути, щемящая, саднящая, хватающая за живое песня нашей юности.