Отцы церкви правы: страдания очищают.
Пытка водой. Пытка веревками. Очищающая пытка.
Все твои близкие, сестра, сожжены, сказал себе Ганелон.
Он давно привык разговаривать сам с собой. Все твои близкие, сестра, сожжены, а те, которые спаслись, рассеяны по миру и лишены всех прав и имущества. Их водили по площадям в одеждах бесчестия, расписанных черными крестами, их заставляли много раз каяться в своей вине, зато твоя душа спасена, сестра…
Сырой каменный мешок. Плеть с узлами, пыточные машины. Серая пыль, серая паутина, писк мышей. Сладкий запах горелого мяса. Добела раскаленные щипцы. Острые шилья и крапивные веревки. Наконец, зевающий писец, скучно окунающий перо в мелкую заиленную чернильницу.
Боже, как быстро приходит рассвет…
Железная чашка на трех ногах, похожая на мертвого паука. Сыромятные ошейники, кожаные ремни. Ржавые цепи, кольца в стене. Рожок для вливания в горло кипящего масла. И – раскаянье.
Абсолютное раскаянье и признанье.
Абсолютное признанье всех возможных вин.
Только так можно вырвать из рук дьявола несчастную заблудшую человеческую душу, рабу дьявольскую превратить в божью. И душу твою я спас. Помогал тебе, Амансульта, перивлепт, уговорами, смягчал ужасную пытку добрыми увещеваниями, смиренно укорял за молчание, от всей души утешал в близком очищающем страдании, готовил тебя вместе с другими святыми братьями к сожжению и даже сам подкидывал в костер хворост – спасал!
Ганелон перевел дыхание.
Год прошел с того дня, как на костре сожгли Амансульту.
Но и десять лет, если бы они прошли, не погасили бы его воспоминаний.
Выжженный Барре, сладко пахнущий дымом и трупами. Трупы в овсах, на пыльных дорогах, в переулках, в дворах. Нагой труп монаха Викентия, как летучая мышь подвешенный конниками благородного мессира Симона де Монфора в монастырском саду на толстом суку старой груши. Дело святой веры восторжествовало, сестра. Дело святой веры не могло не восторжествовать, ибо так угодно Богу. Граф Раймонд Тулузский, грязный отступник, мерзкий покровитель еретиков, убоясь гнева Божия, сам в смирении и раскаянье явился на место убиения святого отца Валезия. В окружении святых епископов и при большом стечении народа папский легат накинул на шею кающегося графа епитрахиль и ввел его, как на поводу, в собор, тогда как присутствующие, все, кто как мог, хлестали прутьями по обнаженной спине раскаявшегося еретика.
Вот, страдая, спрашиваем: «Господи, за что?»
А не честнее ли о том спросить просто радуясь?
Замки многих богохульников и еретиков напрочь срыты с лица земли или дотла сожжены, земли богохульников и еретиков розданы истинным христианам, отличившимся в деле веры.
Брат Одо…
Прихрамывая, сильно кося, подбирая полы волочащейся по земле рясы, Ганелон еще раз медленно обошел пристройку и остановился перед задней наружной стеной Дома бессребреников, украшенной каменным барельефом с поучительными сюжетами.
Страшный суд. Жизнь предшествовавшая. С волнением все более сильным Ганелон, как никогда внимательно, всматривался в изображенных на барельефе каменных львов, в искусно выполненную каменную лозу, в купы крошечных каменных яблонь, богато увешанных еще более крошечными каменными яблочками. С волнением все более сильным, прислонившись к каменной колонне, Ганелон всматривался в искусные изображения крылатых зверей, неразумных дев, скромно долу опускающих взоры, и дам, играющих на цитрах, и, наконец, в дьявольские, стремительно вытянутые фигурки бесов и в самого дьявола, со знающим и хитрым видом взвешивающего на больших весах многочисленные души несчастных грешников.
«Отче наш, сущий на небеси… Да будет воля твоя…»
Страдающий Христос с каменного барельефа смотрел на Ганелона круглыми, близко поставленными к переносице глазами брата Одо. Бренен мир. Что удержишь в руках? Что нам принадлежит? Зачем привязываемся к внешним благам? Красивые одежды блестят, сладостный курится дым над очагом, в поле трудится робкий раб, смеется некая дерзкая женщина – естественное зло, красиво раскрашенное. Взор такой женщины глубок, приманивает, как бездна, робкий раб требует похвалы, красивые одежды привлекают внимание. Но разве это все приносит душе покой? Самый робкий раб опасен для дома, одежды, даже самые красивые, изнашиваются, дерзкая женщина все равно обманет, все внешние блага, как крепко их ни держи, выскользнут из рук. Что причислить к собственности? О чем сказать – это мое, это мне принадлежит?
Круглые взметенные брови страдающего Христа, искусно выполненные из камня, смотрели на Ганелона. Господи, ты страдал! Со стороны выжженного, все еще не отстроившегося Барре, донесся негромкий удар колокола, и Ганелон вздрогнул. Господи, я шел сквозь грех. Я видел, как сжигали живых людей. В ужасных снах вожделел к сестре. Но ты же знаешь, что все это было по неведению, по слабости, по наваждению дьявольскому. В темной башне силы терял, умирал от голода и унижений, слушал злобный писк крыс, томился в тесной и зловонной деревянной клетке грифонов, был отравлен в римском подвале неким магом из Вавилонии, зрил рухнувший под напором рыцарей величественный город городов. Грешен. Каюсь.
Мир все время в движении. Мир рождается и рушится, ход времени подтачивает его берега. Вручную мы лепим защитные дамбы, но их размывает быстрей, чем мы успеваем строить. А не строить нельзя. Ведь ход времени уносит из размываемой дамбы вовсе не песок, а истинные человеческие души. Если всё время не строить, дьявол обретет, не Господь.
Ганелон перекрестил грешные уста.
Стучащее сердце понемногу успокаивалось.
Смятение уже не заливало голову жаркими волнами, не подергивало нервным тиком щеку. Ганелон смиренно торжествовал. Сестра, я спас твою душу. Спас. С тебя, раскаявшейся, сорвали одежды и отняли все украшения – вдруг это амулеты дьявола? На раскаявшуюся, на тебя, надели грубую рубашку из самого простого полотна, распустили побелевшие от пыток волосы и под редкие зловещие удары колокола медленно повели сквозь неширокий проход, специально оставленный между грудами сухого хвороста. И всякая чернь, простолюдины, вилланы, монахи, сердженты, конники из отрядов сурового мессира Симона де Монфора – все орали восторженно.
Ганелон задохнулся.
Он видел много костров.
Каждый костер выжег в его душе незримый след.
Все время, пока он жил, кто-нибудь кричал невдалеке, пытаясь спастись от огня. Кричали крестьяне, заживо сжигаемые в деревянном дому. Кричал тряпичник: «Сын погибели!» Вставало зарево над христианской Зарой. Дымное пламя поднималось над величественными стенами города городов.
Но все костры прогорели, даже самые высокие.
От тряпичника осталась горстка пепла. От крестьян, заживо сгоревших в деревянном доме, нелепые обугленные кости. От сожженной ромейской империи, дышавшей на все стороны света, некое новое государство, впрочем, со столицей в том же Константинополе. Теперь уже не ромейское, а латинское. Распространяясь, оно включило в себя Фракию, Македонию, Фессалию, Аттику, Беотию, Пелопоннес, острова Эгейи. И все равно брат Одо оказался прав: истинная, самая страшная ересь плодилась и разрасталась не на Востоке, а здесь, на своей земле, чуть ли не под ногами апостолика римского. И не столько сарацинов коварного Саладина, сколько еретиков и богохульников, плодящихся и торжествующих, следует выжигать каленым железом и рубить на позорной плахе мечом. Только так, сжигая и убивая, можно спасти слабые души. Поэтому не имеет значения, горит там гигантская империя или жалкий катар восклицает из дымного огня: «Сын Сатанаила!»
Ганелон дрогнувшими ноздрями потянул воздух.
Дым. Откуда-то несло темным дымом. Наверное, подумал он, ход времени неостановим, и над миром всегда будет тянуть дымом. Неужели Амансульта права? Неужели все опять повторится? Неужели время придет, и время уйдет, и вновь явится Пётр Пустынник, подталкиваемый Господом, и вновь святые паломники двинутся на восток, укоряя огнем и мечом неверных, а новый монах Викентий в новом монастыре Барре усядется за новое «Великое зерцало», тщетно пытаясь соединить все когда-то найденное, но в ходе времени опять утерянное людьми? Неужели сама Святая мать римская церковь, как нерушимая скала восстающая над бурями, вновь поднимется высоко, но рухнет, рухнет? И все будет снова расти, а потом рушиться? И все будет снова и снова расти и рушиться, летя в некое неведомое будущее по божественной спирали, каждый круг которой всегда по духу своему противоположен предшествовавшему? Как допускает такое Господь? Зачем ему спираль вечности? Кончится ли когда-нибудь само время? Или нельзя это постичь, стоя на земле, вглядываясь в печальную даль осени, вдыхая резкий, настоянный на запахе дыма, томящий и печалящий холодок осени?..»
«…дым.
Дым сладкий.
Перивлепт. Восхитительная.