VII
«…дым.
Дым сладкий.
Перивлепт. Восхитительная.
Дым, мешающийся с размеренными ударами отдаленного колокола.
Ганелон задохнулся. Я спас твою душу, я спас твою душу, я спас твою душу, но все с той поры пахнет для меня дымом…»
Стамбул – Новосибирск – СофияЧерные альпинисты или Путешествие Михаила Тропинина на Курильские острова
Что может быть проще и очевиднее понятия о времени: мы так свыклись с ним и с его неизбежностью, что как-то непривычно и странно говорить нам о том, что для нас в нашей жизни представляет время. Из неведомого будущего, через какую-то совершенно непонятную грань, которую мы условно называем настоящим, время уходит и уходит безвозвратно в прошлое. Ничто не может остановить этого естественного процесса, ничто не ускорит наступления будущего, и ничто не вернет нам снова прошлого.
А. Е. ФерсманВ ясный солнечный день зимой одна тысяча девятьсот пятьдесят второго года на залитом нами катке некто Паюза, самый старший из семи братьев Портновых, дал наконец понять, кого он скоро убьет. Вслух он, конечно, ничего такого не сказал, но все сразу поняли: меня. Ведь я единственный рассмеялся, увидев, как Паюза упал на льду. Некоторые даже подтянулись поближе, чтобы увидеть всю технику этого дела. Так что, даже не зная слов академика Ферсмана, я сразу понял неизбежность времени. Уходит оно и уходит, не замедлишь, не остановишь его; вот только почему Ферсман считал, что время уходит в будущее, а не в прошлое?
Хотя какая разница? «Мысль все равно не хочет с этим смириться».
Кстати, последние слова тоже принадлежат академику А. Е. Ферсману.
Он сказал их 30 января 1922 года на очередном годичном акте Географического института. И когда я их (это случилось позже, гораздо позже) прочел, я сразу им поверил. Да, ничто и никогда. Ничто и никогда не вернет нам прошлого. Наше упрямство, наши пристрастия, наш ум, наши комплексы, наши мечты и наши разочарования, наши устремления, наше добро, наша ложь – все остается там, в прошлом. Личностями и ничтожествами нас тоже сделало прошлое.
Помню, как сильно в детстве поразила меня схема, вложенная в монографию Вильяма К. Грегори «Эволюция лица от рыбы до человека» (Биомедгиз, 1934).
Пустые злобные глазки, страшная разверстая пасть, ничего умилительного, почти машинный стандарт, – позже я не раз встречал это акулье выражение на вполне, казалось бы, обычных лицах.
Лукавая хитреца в чудесных, расширенных от волнения зрачках опоссума, – позже я не раз встречал эту лукавую хитрецу в глазах провинциальных, всегда себе на уме простушек, да поможет им Бог.
Близорукие глаза долгопята с острова Борнео. Знаю, хорошо знаю писателя, который до сих пор смотрит на мир точно такими глазами. У него даже уши так же топырятся. Ну ладно, не раз говорил он мне, самолеты самолетами, что-то их там держит в воздухе, но как, черт побери, радиоволны проходят сквозь бетонные стены?
Взрослый нахмуренный шимпанзе, надменно оттопыривающий губы. Не самый близкий, но все же родственник тем гамадрилам, что были расстреляны грузинским солдатом в Сухумском заповеднике. Хотелось бы мне увидеть этого небритого придурка, передергивающего затвор. Он что, в самом деле считал сухумских гамадрилов союзниками абхазцев?
Я на всю жизнь запомнил таблицу Вильяма К. Грегори.
Девонская ископаемая акула,
ганоидная рыба,
эогиринус,
сеймурия,
триасовый иктидопсис,
опоссум,
лемур,
шимпанзе,
обезьяночеловек с острова Ява,
наконец, римский атлет, триумфально завершающий эволюцию.
Это всё – наше лицо. Это эволюция именно нашего нынешнего лица.
Но уже тогда, в детстве, я с огромным изумлением (думаю, вовсе не лицемерным) видел, что между обезьяночеловеком с острова Ява и пресловутым римским атлетом совершенно замечательно вписывается в таблицу бледное, вытянутое как зеленоватый пупырчатый огурец, лицо старшего из семи братьев Портновых – Паюзы.
Удивительно, я забыл его имя, хотя длинное лицо с холодными пустыми глазами, никогда не меняющими выражения, с кустистыми, совершенно взрослыми бровями мне иногда и сейчас снится. Вовка-косой, сутулый Севка, Мишка-придурок, Колька-на-тормозах, Герка, самый сопливый из семерых, наконец, еще более сопливый Васька – всех отчетливо помню, всю тараканью семью Портновых, но вот имя Паюзы вылетело из памяти.
Как везде, на железнодорожной станции Тайга (Кузбасс) нашим миром была улица.
В Москве или в Томске, в Свердловске или в Хабаровске, в Чите или в Иркутске, – где бы ты ни рос, ты рос на улице. На своей, подчеркну я. На улице, где побить тебя могли только свои. Явись сюда любые чужаки, все мгновенно становились на твою защиту, даже Паюза.
Он был старше меня года на два (мне стукнуло одиннадцать).
Пустые глаза, пугающие кустистые брови, злые крепкие кулачки. В кармане потрепанного полупальто всегда лежала заточка. Паюза… Что, собственно, означало это слово?
Впрочем, какая разница?
У Портновых был отец, правда, я его никогда не видел.
Где-то в Сиблаге (кажется, под Тайшетом) самый старший Портнов – создатель Вовки-косого, сутулого Севки, Кольки-на-тормозах, Мишки-придурка, Герки, самого сопливого из семерых, еще более сопливого Васьки и, понятно, Паюзы отбывал свой на полную катушку заработанный срок – за убийство, а может, за грабеж, это, в общем, не важно. Гораздо важней (по крайней мере, для меня) было другое: зимой 1952 года все на катке узнали, за что наконец сядет старший сын Портнова – Паюза. Тут и академических докладов не надо, так на роду у Паюзы было написано.
У меня тоже были свои сложности.
Лет с семи, а может, еще раньше – с пяти, а может, вообще с самой первой прочитанной мною книжки я жил двойной жизнью. У меня были свои собственные книги, которые я выпрашивал у приятелей. А еще книги приносил отец, ремонтировавший городскую библиотеку. Кстати, среди книг, принесенных отцом, попадались иногда поистине удивительные. Правда, практически каждая прочитанная книга все более и более утверждала меня в том, что между прекрасным миром книг и обыкновенным миром нет и не может быть ничего общего.
В самом деле. Штурман Альбанов погибал, пытаясь спасти своих безнадежно потерявшихся во льдах товарищей, герои «Плутонии» обходили изнутри земной шар, они знали, что даже в таком диком путешествии всегда могут положиться друг на друга, а вот конюх Рябцев, погуляв с дружками, вышел на зимний двор в одном нижнем белье, и никто его до самого утра не хватился. Я сам вполне мог пустить слезу над приключениями какого-нибудь маленького оборвыша, но, встретив такого оборвыша на нашей улице, без всяких раздумий пускал в ход кулаки.
Книги книгами, жизнь жизнью.
Понятно, глаза пятнадцатилетнего капитана обязаны лучиться мужеством и умом, а вот в пустые холодные глаза Паюзы, глубоко спрятанные под кустистыми бровями, лучше было не заглядывать. Капитан Гаттерас объездил весь мир, а тот же конюх Рябцев даже по большой пьяни никогда не уезжал дальше соседней Анжерки. Любой сосед мог при случае обложить тебя стандартным матом, а в книгах я вычитывал и такое: «Для большинства млекопитающих, птиц или пресмыкающихся не могло быть особенно важно, покрыты они волосами, перьями или чешуей». Видите! Видите! Большинству млекопитающих, птиц или пресмыкающихся на все вышеуказанное было как бы наплевать, а вот я, или Колька-на-тормозах, или даже Мишка-придурок, наверное, не отказались бы там от каких-нибудь теплых волосяных покровов или чешуи на руках. Наши дырявые валенки и поношенные пальто почти не грели. Я содрогался от восторга, представляя себя или Кольку-на-тормозах в густых, до самых колен, волосах. Настоящие мужики Евстихеевы.
Одиннадцать лет.
В любой подворотне тысячи тайн.
Один жест, одно слово еще определяют судьбу.
Как это часто бывает, катясь по льду, Паюза вдруг споткнулся, нелепо взмахнул руками и опрокинулся на спину. Конечно, ему было больно, но вот его глаза, я это видел, ни на секунду не изменили своего выражения. Маленький злой старичок, прекрасно знающий, что ему написано на роду.
Все равно это было смешно.
Паюза, и вдруг упал! Вот я и рассмеялся.
И сразу на шумном катке, оглашаемом визгом Васьки и Кольки-на-тормозах, сгустилась пронзительная, бьющая по ушам тишина. Все прошлые предсказания, все неясные слухи сбылись. Если раньше все только предполагали, что Паюза кого-то убьет, то теперь пришла ясность: Паюза убьет меня. Никто не произнес ни слова, тем более сам Паюза, но каким-то странным образом все в одно мгновенье совершенно точно узнали: это я, это именно я обречен, это меня убьет Паюза.
Я всем телом почувствовал в боку смертный холод заточки.
Но Паюза не торопился. Он поднялся со льда. Он сунул руку в карман, но вовсе не за ножом или заточкой, просто рука замерзла. Потом он присел, отмотал ремешки коньков и молча, по-взрослому сутулясь, побрел домой.