«Перец Маркиш». Вот это горячей. Жертвы репрессий вызывали и всегда будут вызывать сочувствие, тем более – хорошие поэты.
«И Луна висела над строем сибирских стрелков, как кривая улыбка коммуниста, загнанного по ошибке ЦК на два метра под землю…»
Хороший поэт Саша Петров.
Изучив книгу, я убедился в этом.
В журнале, с которым я договаривался о переводах, все с деревьев попадали бы, принеси я им такие стихи. В итоге осталось одно-единственное, правда, длинное стихотворение. Город Балтимора. Скука, дождь, ветер. Саша Петров, лирический герой стихотворения, вспоминает об Адриатике – голубой, далекой. Хорошее чувство, патриотическое, подумал я. Сотрудникам толстого сибирского журнала это понравится. Вот только телефонный звонок… Я сразу насторожился… Кто так не вовремя мог звонить лирическому герою? Не поднимай трубку, Саша! Но лирический герой уже поднял трубку, и в ней раздалось: «Саша, ну что ты делаешь в этой сучьей Балтиморе? Беги на Ядран! Беги на свое море. Там солнце, люди!» И как выстрел: «Бродский».
Я включаю газ, согреваю кости,
Я сижу на стуле, трясусь от злости.
Не желаю искать жемчуга в компосте!
Я беру на себя эту смелость!
Пусть изучает навоз, кто хочет,
патриот, господа, не крыловский кочет,
пусть КГБ на меня не дрочит.
Не бренчи ты в подкладке, мелочь!
Географические или эротические сдвиги. Я понял, что Дима имел в виду, только когда много позже прочел его роман «Ниоткуда с любовью». В 1968 году до этого романа было еще далеко. Мы вели с Димой бесконечный почтовый диалог. Дима выбирал способ и место бытия, я метался между Тропининым и Деметрой. Разочаровавшись в богах-родственниках, Деметра, назвавшись Дело и приняв образ простой смертной старухи, в поисках Персефоны добралась до маленького города Элевсин. Нелегко попасть в царство Гадеса, если этого хочет не он, а ты. Присев на камень у источника, Деметра дождалась местных женщин, пришедших за водой, – несчастная смуглая старуха в черном траурном платье. Таких старух и сейчас полно в Греции, в Сербии, в Болгарии, на Кипре. Красавица Каллидика, дочь царя Келия, сняв с плеча кувшин, спросила: «Кто ты и откуда, тетушка? Почему не войдешь в наш город? Там найдутся женщины, подходящие для тебя, ты выглядишь сердечной».
А еще Каллидика сказала: «Тетушка, так уж положено людям – терпеливо переносить всёх хорошее и всё плохое, что нам посылают боги. Вставай, тетушка. Мы поведем тебя в наш город».
Царица Метанейра (а Каллидика привела Деметру именно к ней) не узнала богиню, но когда Деметра подошла к колонне, под которой сидела Метанейра, чудный свет вдруг озарил комнату. «Будь счастлива здесь у нас, – сказала Метанейра. – Я вижу по твоим глазам, что ты привыкла к лучшей участи, но мы должны терпеливо сносить всё, что даруют нам боги. В моем доме ты будешь иметь всё, что имею я. У тебя хорошее доброе лицо. Воспитывай моего сына. Боги дали мне его как позднее счастье. Нянчи моего сына заботливо, и тебе, его воспитательнице, будут завидовать другие женщины, ибо я щедро награжу тебя».
Часто мы слышим такое?
Я прислушивался к вою сахалинской метели, курил, потягивал остывающий кофе и думал о судьбе. Вот рос мальчик – сильный, как любой бог. Да и как иначе? Ведь питался он не хлебом, как другие дети, а амброзией. Деметра тайком готовила для него амброзию. Она дышала на мальчика своим сладким дыханием, а ночью купала в пламени огня. Она хотела вырастить бессмертного юношу, который не испугался бы самого Гадеса.
К сожалению, однажды ночью царица Метанейра вошла в спальню.
«О, моё несчастное дитя! Эта чужеземка тебя сжигает!»
Метанейра подняла на ноги весь дворец, и только тогда наконец Деметра предстала перед людьми во всей своей божественной сущности. Длинные золотистые волосы ниспадали на ее плечи, чудный свет исходил от одежд…
Вечное желание чуда.
«Ни тебе, ни мне не нужно большего, чем весь мир и один рабочий стол, – писал мне Дима Савицкий. – Но получаем мы только последнее и по талончику, а первое – в плотном полиэтиленовом пакетике цензур, прививок, кипячений, обрезаний и т. д. Мы имеем свою объективную точку взгляда на мир – в этом наша субъективность. Но нас постоянно кормят манной кашей и говорят, что такое хорошо и что такое плохо. А мы хотим всего лишь чистой информации – дайте нам самим ее обработать!»
Отчаяние заглядывало в сахалинские и в московские окна.
«На экзамене по литературе, – Дима описывал занятия в Литинституте, – я сказал пожилому мужику: «Гладков? Ну знаете… Не читал и читать не буду…» Он поставил мне тройной, и я пошел как с собственных похорон. В зачетном листе стояла подпись: Гладков. Это был Гладков-младший… Раз в неделю «творческий» семинар, зимой вечерние лекции. Поэты и поэтессы большей частью позорные. Девиз семинара – ни дня без строчки. И самое главное: нам, первокурсникам, достался Лев Ошанин. Ни Наровчатов, ни Мартынов, конечно, не взялись за нас. Лев – хороший мужик, седой и респектабельный сноб, но, конечно, не поэт. Знает много, но еще большего боится…»
А река времени текла. Апельсины катились и катились по желобу.
«Вот он я. Привет! Краткое содержание предыдущих глав сурово: год назад, летом, я лежал у черной воды Псковского озера, курил «суперрояль», варилось на костре кофе, и ползло над водой брюхастое облако. Каникулы мои не затянулись – хозяйка выгнала нас, и я вернулся в Москву – в август, в жару. Прекрасным солнечным днем в Лучниковом переулке, потягивая светлое пиво, я вдруг начал подыхать – думал, сердце. По истечении почти года узнал, что это не сердце, а оборванные веревки нервов. Но тогда я этого не знал и медленно свихивался. Удар в лоб я получил при обсуждении в институте моей повести «Эскиз». Я был определен как формалист, натуралист и левач. Кстати, повесть была эскизной, лояльной, сложной и в защиту человека. Моя глупость заключалась в спешке. Надо было ждать, выбеливать, дополнять, а не лезть на рожон с неукрепленными флангами. В те же черные времена я влез в долги, нарвался на хищную и глупую бабу и начал упорно деградировать. Это заключалось в такой простой штуке, как потеря воли. Это очень суровая штука – раздвоенность, полусмерть, нытье, сплошные минусы, ноль действий. Зимой я уже был в больнице, бегал по прекрасному парку, глазел на замок А. Дункан и разговаривал со стопроцентными психами. Очень занятные люди. И все было отлично до тех пор, пока я не выписался. Обстоятельства моей жизни остались прежними, и я впал в них, как в прежнюю болезнь. Начал две повести, сценарий, написал несколько циклов стихов. Ничто в печать не идет. После небольшого набега на редакции меня охватило отвращение к системе тарана. Да, я готов признать, специальность моя дерьмовая, но менять ее поздно. Надо жить, выжить, пережить. Меняется понимание работы. Кончилось отравление Пастернаком, Мандельштамом, Цветаевой. Уже проявляется в фотографической ванночке сознания необходимость нового…» И приписка: «Порою охота повеситься, но порою хочется взвыть от радости, что все так сложно и тяжко».
Кофе на свече. Вой сахалинской метели.
Письма друга с московским штемпелем на конверте.
Нам повезло. А мне особенно. Не нашлось человека, который шепнул бы мне доверительно: прав не ты, а прав рецензент А. Захорный. Не нашлось Рембрандта, который строго прикрикнул бы на Диму: «Останься! Останься дома!»
Апельсины катились и катились по желобу.
Полночи за окном
и пол-луны в окне.
Ворочается гром,
как гном на чердаке.
Издалека идут
раскаты майских гроз,
и молнии цветут
кустами диких роз.
А Город Чудаков,
раскрыв балконы, спит,
и тень дневных забот
по улицам скользит.
А тех забот не счесть,
не спеть, не сосчитать.
За все надо платить.
За свет и за кровать.
За смерть платить вдвойне,
за черный траур лент.
За смех платить втройне
и в этот же момент.
И от подвальных нор
до норковых манто —
плати за каждый вздох.
Плати! Не то…
За каждый сантиметр
желаний, дум, разлук
плати горстями слез
и пригоршнями мук.
А за любовь осин
и тонких звонких ос —
наличными морщин
и сединой волос.
За страх грядущих войн,
за черный шрифт газет,
за абсолютный ноль,
за килограмм конфет.
За сонный бег звезды,
за рыночный фонарь,
цыплячие зады,
полуночный трамвай,
улыбку, боль, сирень,
сирены синий бок,
за то, что, наконец,
не прав был правый бог.
За лифчики, за лифт,
за тиф стихов,
за всех блядей,
за всех богов.
Ах, Город Чудаков!
Для всех один закон:
за свист локтей плати,
как за одеколон.
А где же Крысолов —
Черешневый Кларнет?
Сыграет до-ре-ми,
пропляшет или нет?
И уведет ли в степь
крысиный стан забот?
И плату за постель,
вино, водопровод?
Бесплатным будет мир?
Беспошлинным восход?
Беспроигрышным смех?
Безвисокосным год?
Полночи за окном
и пол-луны в окне.
Ворочается гром
в дурманном сне.
Мыслить можно только образами.