Впрочем, независимо от того, как относились к ней женщины, именно в первые годы ее пребывания в лесах Фретваля, она получила прозвище, которое сопровождало ее до конца ее дней и под которым она была известна не только в других местах, где им с отцом приходилось впоследствии работать, но и вообще повсюду в пределах нашего стекольного ремесла.
В эти первые молодые годы моего отца обуревали честолюбивые стремления – он изобретал и конструировал для Парижа, а также для сбыта на американском континенте лабораторную посуду и, кроме того, разнообразные приборы из стекла, которые использовались в химии и астрономии – это было время, когда новые идеи получали быстрое и широкое распространение. Он всегда шел впереди своего времени, и в этот период своей работы в Брюлоннери сделал несколько интереснейших и ценных изобретений: ему удалось сконструировать и изготовить изделия совершенно новой необычной формы. Эти инструменты изготавливаются теперь в массовом порядке, ими пользуются доктора и аптекари по всей Франции, и имени моего отца теперь никто уже не помнит, а вот сто лет тому назад каждый аптекарь во Франции, покупая лабораторный инструмент, стремился найти именно то, что было изготовлено в Брюлоннери.
Спрос на продукцию Брюлоннери перекинулся и на торговлю парфюмерией. Знатные придворные дамы желали иметь на своем туалетном столике флаконы и флакончики самой затейливой формы, и чем изысканнее, тем лучше, ибо в те поры влияние госпожи Помпадур на короля было безгранично, и в великосветских кругах царила самая изысканная роскошь. Мсье Броссар, которого со всех сторон атаковали торговцы и парфюмеры, желающие составить себе на этом состояние, умоляли моего отца забыть на время свои научные инструменты и придумать такой флакон, который удовлетворил бы требования самых высокопоставленных покупателей в стране.
У отца все началось с шутки. Он попросил мою мать встать и постоять перед ним, чтобы он мог ее нарисовать. Голова, потом прямые широкие плечи, столь необычные для женщины, затем высокий изящный торс и стройные бедра. Он сравнил свой рисунок с последним эскизом аптекарской бутыли, которую собирался пустить в производство – контуры совпадали почти полностью.
– Я понимаю, в чем тут дело, – сказал он моей матери. – Я-то считал, что эскиз построен на основе математических расчетов, а на самом деле я просто работал по вдохновению, потому что думал все время о тебе.
Он надел рабочую блузу и отправился в мастерскую к своей печи и чанам. Никому и до сей поры неизвестно, что послужило основой новому изделию: аптекарская ли бутыль или фигура моей матери – он говорил, что последняя, но только этот флакон, который он изготовил для парижских парфюмеров, был восторженно принят как продавцами, так и покупателями. Во флакон наливалась eau de toilette[3] под названием "La Reyne d'Hongrie" в честь Елизаветы Венгерской, которая сохранила свою красоту до глубокой старости, до семидесяти лет. Отец очень смеялся и рассказал об этом всем своим друзьям в мастерской и в поселке. Матушка была немало раздосадована, на как бы то ни было, с этого момента она стала La Reyne d'Hongrie, под каковым прозвищем и была известна всем и каждому в нашем стекольном деле вплоть до самой революции, после которой она превратилась в гражданку Бюссон, благоразумно отказавшись от королевского титула.
И все-таки порой о нем вспоминали; чаще всего мой младший брат Мишель, когда ему хотелось быть особенно язвительным. Он, бывало, говорил своим рабочим, стараясь, чтобы слышала матушка, что, как известно всему Парижу, трупы знатных дам, чьи головы только что скатились в корзину, пахнут именно теми духами, которые сорок лет назад своими собственными прелестными ручками готовила и разливала по флаконам хозяйка некоей стекольной мануфактуры на потребу версальским модницам.
Глава вторая
В числе знакомых мсье Броссара был маркиз де Шербон, чьи предки построили в прошлом веке небольшую стекольную мануфактуру в своих владениях, прилежащих к замку Шериньи, расположенному всего в нескольких милях от Шену, родной деревни отца, и Сен-Кристофа, родины моей матери. Стекловарная печь этой мануфактуры находилась в довольно плачевном состоянии из-за небрежения и неумелой эксплуатации, а маркиз де Шербон, который незадолго до того унаследовал имение и одновременно женился, решил привести это заведение в порядок, с тем чтобы получать от него доход. Он посоветовался с мсье Броссаром, который тут же порекомендовал ему моего отца в качестве арендатора и управляющего, считая, что для отца это будет прекрасной возможностью попробовать свои силы в новом качестве. Он сможет проявить себя не только как отличный мастер своего дела, но и как человек, способный организовать работу других, сделав свое предприятие прибыльным и процветающим.
Маркиз де Шербон был очень доволен. Он был уже знаком с моим отцом, знал и Жорже, из Сен-Патерна, который приходился дядюшкой моей матери, и был уверен, что управление мануфактурой попадет в надежные руки.
Моя мать Магдалена вместе с моим отцом приехали в Шериньи весной тысяча семьсот сорок девятого года, и здесь в сентябре родился мой брат Робер, а три года спустя второй мой брат Пьер.
Обстановка там была совершенно иная по сравнению с Брюллонери. Здесь, в Шериньи, стекловарня находилась на территории самого имения знатного землевладельца и состояла из небольшой печи, окруженной производственными помещениями, возле которых ютились домишки работников – все это в нескольких сотнях ярдов от шато[4]. Работников было немного – не более четверти того количества, что было занято на работах в Брюлоннери, и вообще Шериньи можно было считать семейным предприятием, поскольку маркиз де Шербон живо интересовался всем, что делалось на заводе, хотя сам никогда не вмешивался в дела.
Мой дядюшка Демере остался в Брюлонери, а вот брат отца Мишель Бюссон перебрался вместе с моими родителями в Шериньи, а другая его сестра Анна вскоре вышла замуж за Жака Вио, мастера-плавильщика в Шериньи. Все члены этой маленькой общины были тесно связаны между собой, однако различия в статусе каждого ее члена по-прежнему соблюдались весьма строго, и мои родители жили отдельно от всех остальных в фермерском доме, который носил название Ле Морье и находился примерно в пяти минутах ходьбы от стекловарни. Это не только давало им возможность жить обособленно, своей семьей, чего они были лишены в Брюлонери, но и ставило их на более высокую ступень иерархии, которая так строго соблюдалась в корпорации стеклоделов.
В то же время для матушки это означало лишнюю работу. Помимо ведения счетов и переписки с торговцами – эти обязанности она взяла на себя, – на ее попечении оказалась еще и ферма: надо было следить, чтобы коровы были вовремя подоены и выпровождены на пастбище, заботиться о птице, наблюдать за тем, как колят свиней, как пашут, сеют и убирают урожай с полей, принадлежащих ферме. Все это ее не смущало.
После целого дня хлопот по дому и по хозяйству на ферме она способна была написать письмо на три страницы по поводу цены на партию товара, отправляемого в Париж, потом бежать и варить кофе отцу и остальным мастерам, работавшим в ночной смене, вернуться домой, поспать час-другой, а потом встать в пять часов, чтобы присмотреть за утренней дойкой.
То, что она в это время носила, а потом кормила моего брата Робера, ни в малой степени не мешало такому образу жизни. Здесь, в Ле Морье, она была свободна, могла организовать свою жизнь по-своему, так, как она считала нужным. Здесь не было строгих глаз, которые могли бы за ней следить, некому было ее критиковать или обвинять в нарушении традиций или обычаев, а если родственники ее мужа и осмеливались это делать, то она ведь была женой управляющего, и у них быстро пропадала охота повторить свои попытки.
Одним из приятнейших обстоятельств жизни моих родителей при заводе в Шериньи были их дружеские отношения с маркизом де Шербон и его женой. В отличие от других аристократов того времени, они почти постоянно находились в своем имении, редко выезжая оотуда надолго, никогда не бывали при дворе и пользовались любовью и уважением среди арендаторов и крестьян. Маркиза в особенности очень полюбила мою мать – они были приблизительно одного возраста, к тому же де Шербоны поженились всего на два года раньше моих родителей, и когда матушке удавалось улучить минутку, свободную от домашних или хозяйственных дел, она отправлялась в шато, взяв с собой моего брата, и обе молодые женщины – моя мать и маркиза – вместе читали, пели или играли, в то время как Робер ползал по ковру у их ног, а потом делал свои первые неверные шаги, ковыляя от одной к другой.
Мне всегда представлялось важным то обстоятельство, что первыми воспоминаниями Робера – он любил о них рассказывать – были не дом на ферме Ле Морье, не мычание скотины, квохтанье кур или какие-нибудь другие звуки сельской жизни, и даже не рев пламени стекловаренной печи, но всегда только громадный салон, как он называл эту комнату, весь в зеркалах, с обтянутой атласом мебелью, с клавикордами, стоящими в уголке, и изящная дама – не матушка, – которая брала его на руки и целовала, а потом кормила сахарным печеньем.