Снег шел по ночам, но, как будто сам Лука Пантеле-евич велел или другой еще кто-нибудь, кто заведует этим, к утру прекращался, — снегу было очень много. Смородина уж больше трех недель как встала, пешком перейти можно. Только в Угрюм-луже, — видимо, от яичных дел потеплее была, — ледку только по краям намерзло, а в середине чернела здоровенным темным зрачком полынья, и золотоперый подлещик, говорят, иной раз хвостом плескался, — играл, стало быть. На снегу же над Угрюм-лужей, на берегу, все было истоптано собачьими лапами, большими, немолодыми, и другими тоже: течные суки сбегались сюда вот уж больше месяца, как срок приступал, а много было собак в Нижнеблагодатском, оно же «Краснояичный», и в Ефросиньевке, она же «Красный инкубатор», да и в других селах было много, только в Верхнеблагодатском поменьше, но и оттуда суки бегали. Кобели же не бегали: кто-то, видать, объяснил им понятным собачьим языком, что кобелям сюда ходу нет. Даже волчицы из Засмородинья, судя по следам, приходили. И так же уходили — похоже, довольные. Месяца через два можно было ожидать немалого увеличения волчьего и собачьего поголовья по всей округе — суки под Новый год, словно тоже по приказу некоего верховного сношаря, текли наперебой.
Тридцатого сношарь полез на чердак. Долго ухал и крякал, переставляя корзины со всяческим барахлом, грохнул что-то, выругался в сердцах, да так, что даже Джеймс и подремывавший с устатку Павел внизу расслышали. Потом прихватил что-то тяжелое, видать, неудобное по форме, и с паровозным сопением спустился назад, в горницу — ход на чердак был прямо оттуда. Сколько-то времени доносились из горницы замысловатая ругань, сопенье, стуканье, потом разнеслась долгая тишина, а затем тюкнул сношарь в гонг четыре раза: звал гостей-жильцов на свою половину. Если бы что неприятное собирался сообщить, пять бы раз тюкнул. Сигналы же от одного до трех раз все были не для гостей, а для клиенток. Клиенткам же еще нескоро было, шел только одиннадцатый час утра, Джеймс уже побрился, а Павел только-только глаза открыл. К здешней жизни, на восхитительном деревенском воздухе, которого сроду-то на вкус не пробовал, Павел привык неожиданно скоро, жратва была много лучше городской, а непременная ежедневная смена баб для него, который всю жизнь себя однолюбом считал и женщин-то знал неполный десяток, включая самые ранние армейско-институтские романы, приводила его эта смена в уверенное расположение духа. Увлекся, честно говоря, этим ежевечерним занятием будущий государь Павел. Хотя — по категорическому требованию Джеймса — при этом и поглощал в неимоверных количествах странный кислый порошок, извлеченный из рампалевского саквояжа; разведчик требовал, чтобы Павел съедал в день минимум пять порций этой гадости во избежание появления излишних и неожиданных претендентов на престол. Хотя с точки зрения исторической, как понимал Павел, чуть ли не вся здешняя деревня, да и часть окрестных, имела на российский престол кое-какие права, но все же спокойнее было более законного семени здесь не сеять. Когда же Павел поинтересовался, отчего сам Джеймс этого препарата не принимает, тот посмотрел на него с большим удивлением — не все ли, мол, равно? И впервые в жизни понял Павел, что, сколь ни хороши у сношаря бабы, да, видать, и не только у сношаря, если все сложится, как этот их голландец предсказывает, но, приступая к ним, нельзя забывать о кислой-прекислой оскомине.
Павел вылез из довольно уютной постели и кое-как оделся. Оба вошли в сношареву горницу и застали деда сидящим посреди пола, перед большим, потемневшим от времени ящиком, с которого только что с истошным гвоздяным визгом была содрана крышка.
— С добрым утром, Лука Пантелеевич, — тихо поздоровался Джеймс. Павел молча кивнул, а его двоюродный дед вообще головы не поднял, однако же мотнул ею в сторону вскрытого ящика. И в самом деле, содержимое, открывшееся взорам, всякие человеческие слова делало ненужными. Завернутые в ветхие тряпочки и слегка пересыпанные опилками, лежали в нем елочные игрушки, стеклянные и фарфоровые, совершенно невиданной красоты. Сношарь бережно разворачивал одну за другой: позолоченных ангелов с тончайшими стеклянными крылышками за спиной, чернокожего волхва Мельхиора, тоже позолоченного, с большим мешком стеклянным! — полным голубых и красных камней, всякое рождественское зверье — зайцев, медведей, лис, оленей видимо-невидимо. Сношарь не без гордости посмотрел на постояльцев.
— Небось, у меня у одного сбереглись. Свибловские это, с восемнадцатого года остались, бабы после войны мне принесли. Нашли, стало-ть, когда флигель на кирпич разбирали. Много еще чего нашли, все цело… Ни одной не побилось. И звезда шестиконечная. Украшать буду. — Сношарь мотнул головой на пушистую елочку, уже поставленную в красном углу на крестовину. — Хотите, помогайте. Баб до этого дела не допускаю. Побьете хоть одну — живыми не выйдете. Ясно?
— На западе на аукционах такие игрушки стоят больше чем по сотне долларов. И то не найти! — откликнулся Джеймс, неожиданно оказавшийся в курсе дела и по этому вопросу. — Так ведь у вас тут тысяч на десять, если не на двадцать!
— Это в яйцах сколько же? — мигом отреагировал сношарь.
— М-м… — замешкался Джеймс, — ведь у вас, в России, Лука Пантелеевич, яйца много дороже, чем у нас, так что пересчитать почти невозможно…
— То-то же! — гордо объявил сношарь, доставая из ящика изумительную птицу-феникс, сверкнувшую всеми цветами радуги и даже еще какими-то такими, которых ни в какой радуге нет. — Стало быть, не по сто долларов они, а вообще им цены нет. Свибловские это, наши, наследные. — Сношарь покосился на Павла, видимо, сомневаясь — знает Павел о своем родстве со Свибловыми или нет. Димитрий Свиблов их для себя выдуть велел, ни одну по два раза работать не позволял! Великий был человек, а кто его помнит… — Сношарь резко оборвал себя и добавил: — Потому и позвал поглядеть. Я и бабам не всем показываю. Сейчас украшать буду. — Последние слова прозвучали совсем обиженно, сношаря, видимо, задела Джеймсова американская меркантильность.
Павел выразил желание помочь, Джеймс засомневался, уместно ли присоединяться им к столь священному действу, но старик вдруг подмигнул Павлу и сказал:
— Чего уж там. Это наше с ним дело, семейное; если он, как голоса твои вражеские говорят, слышал, не отнекивайся, радива твоя на всю деревню орет, истинный престолонаследник, но я ж все ж таки, не баран начхал, как его, великий князь, а? Да брось ты психовать, милый, я престол этот самый в гробу урабатывал… Так что ль, Паша? Родня мы с тобой все-таки. И бабы тебя хвалят, мне уж сплетничали друг про друга, а мне что? Крепко семя наше… Первое дело — чтобы довольны бабы были, а остальное на свете все само собой прикладывается и получается.
Джеймс, на которого бабы тоже не жаловались, постарался в монолог сношаря не встревать. И сношарь продолжал:
— Вот будем мы… с государем елочку украшать. К праздничку. Так что ли, Паша?
Павел покраснел и бережно взял в руки волхва Бальтазара. Ниточка, пропущенная у волхва через стеклянное колечко над мешком с дарами, совсем истлела. Сношарь протянул новую, суровую. Павел ловкими, на рисовых занятиях натренированными пальцами, завязал ее, где полагалось, чем явно вызвал удовольствие старика. Джеймс отсиживался в сторонке. И вдруг его прорвало, может быть, оттого, что и сам сношарь впервые за полтора месяца знакомства был расположен к душевной беседе без экивоков.
— Как же вам, Лука Пантелеевич, как же вам не страшно было все эти годы? Павлу стало ясно, что сейчас Роман Денисович начнет домогаться у старика неизвестно за каким дьяволом понадобившегося отречения, — хотя старику на этот самый престол и без того плевать было. Разговор такой заходил уже трижды, но старик отнекивался и откладывал разговор на потом, видимо, ему просто доставляло удовольствие испытывать нетерпение Джеймса, нетерпеливых вообще любил старик помучить. Павел же ничего не просил, выдрессирован был родным отцом, — оттого и расположил к себе старика едва ли не с первого дня. Сношарь любил все делать только по собственной инициативе.
— То есть как это не было страшно? Было. В двадцать девятом страшно было. Непротивленца тогда, попа здешнего, кулачили. И меня тоже бить хотели. Вон, дочки его за ветпунктом живут, девы старые. Но обошлось ведь? Обошлось. Меня гробить — все одно как быка племенного на мясо известь. А бабы, они в хозяйстве понимают, племенных берегут, ежели которые не дуры вовсе. А тут все свибловские, а Свибловы дураков крепостными не держали, продавали их, а умных прикупали… Ну, и в сорок первом тоже страшно было, это когда наши… сношарь, шевеля губами, перебрал несколько местоимений, — «наши», «ваши», выбрал и продолжил: — ихние пришли, а ихние ушли, ну, да понятно, что тогда было. Деньги я тогда еще имел, черт-те на что ухнул все, ну, да это разговор отдельный, с тех пор в руки не беру. Только что рассказываю, это еще раньше было. А как пришли ихние, смех вспомнить, повенчала меня тогда одна дура даже, чтобы я вроде как женатый был и угонять меня в Германию не полагается… сношарь засмеялся дребезжащим смехом.