— Рутенийцы борются за свободу, синьор дю Бартас!
— Ру… Простите, кто? — недоуменно поинтересовался наивный пикардиец.
Снова смех — уже погромче.
— Видите ли, синьор дю Бартас, эта земля зовется Рутения или Русь.
Шевалье растерянно моргнул. Кажется, он до сих пор не задумывался, в какой стране находится. Тут и Боплан помочь не мог. В желтой книжице рассказывается о Полонии и ее безымянных окраинах.[21]
— Ее еще называют Украина, но это в данном случае не так важно. А важно то, синьор дю Бартас, что русины восстали против польского короля.
Топот, громкое ржание. Несколько всадников в одинаковых черных каптанах, в шапках с красным верхом проскакали мимо колонны. Один из них держал в руках пику с намокшим от дождя синим значком.
— Восстали? Гм-м… — Шевалье нахмурился. — Я что-то слыхал об этом! Однако же есть присяга, есть долг верноподданного! Я воевал с проклятым Мазарини, этим жалким лакеишкой, но особа Его Величества для меня священна!
Уже не смешок — хохот. Мальчишка с трудом держался в седле, и я пожалел, что не могу дотянуться и сбросить наглеца в грязь.
— А вот русины, представьте себе, думают иначе. Они хотят свободы. И обратите внимание, все они — волонтеры!
— Эти?!
Марс обвел взглядом людей в свитках, месивших опорками грязь, и остался явно недоволен. Я его понимал. Не войско — толпа.
— Их обманули… — начал я, но сьер еретик тут же перебил, не дал договорить:
— Да! Их обманывали! Обманывал король, обманывали дворяне, обманывали проклятые иезуиты. И теперь они все поняли! Скоро по всей Европе, по всему миру!..
Голос сорвался на крик. Я поморщился, пожалев, что не заткнул уши.
— Им никто не обещал свободы, — вздохнул я. — Capitano Хмельницкий не собирается уничтожать права магнатов. По соглашению в Зборове посполитые остаются собственностью своих хозяев. А вместо убитых магнатов появятся новые, уже из самих черкасов. Неужели вы думаете, что своя плеть бьет слаще?
Меня не слушали, да я и не надеялся никого убедить. Даже себя самого. Там, на берегах Парагвая, мы действительно защищали нашу свободу. Смуглые парни в таких точно белых рубахах с луками и сарбаканами не боялись сцепиться насмерть с закованными в латы копьеносцами-ланца. Но за что воюют эти?
* * *
В лицо ударил ветер — сильный, неожиданно холодный. Я с трудом успел удержать готовую взлететь шляпу. И в тот же миг стена тумана рухнула, распадаясь на бесформенные рваные клочья. Солнечные лучи блеснули на остриях отточенных кос…
Вот оно!
Я привстал в седле в странном нетерпении. Это не моя война! Мне незачем спешить вперед, туда, где над неровным мокрым полем вьется пороховой дым…
…Дым казался не белым, не серым, а темным, почти черным. Он не плыл и не клубился — полз по земле, медленно поднимаясь по склону. Только вершина холма, на которой темнел острый силуэт высокого шатра, возвышалась словно утес над темным хаосом. Ветер рвал хвосты рыжего бунчука.
Татары!
И словно в ответ послышался визг — громкий, отчаянный, он перекрывал даже пушечный гром. Порыв ветра на миг разогнал дым, и я увидел сотни всадников на маленьких лохматых конях.
Снова визг, затем тысячеголосое: «Кху-у-у-у! Ху-у-у-у!»
Негромко пискнул брат Азиний, в это утро не проронивший ни слова. Очевидно, и он понял, что мы едем не на ярмарку.
— Атакуют! Они атакуют!
Дю Бартас тоже привстал, придерживая рукой мохнатую казачью шапку. Его коняга, словно почуяв настрой седока, ударила копытом в жидкую грязь.
— Гуаира! Эти проклятые татары, кажется, решили напасть на черкасов! Надо им помочь, все-таки христиане!
На этот раз даже сьер Гарсиласио предпочел промолчать, настолько хорош был шевалье — наш Марс, наивный, простодушный бог войны.
Черкасам было нечего бояться. Ислам-Гирей, владыка крымский, дружок гетьмана Богдашки, бросил свою вопящую и орущую конницу на войско Его Королевской Милости Яна-Казимира. Первый камень в фундамент будущей мечети во славу Великого Турка.
— Но… Но мы едем совсем не туда! — Дю Бартас растерянно оглянулся. — Синьоры! Нам не сюда, нам в ту сторону, где стреляют!
Добродушный Марс так спешил помочь своим друзьям-черкасам!
* * *
Дорога сворачивала влево. Кони с трудом одолевали грязь — тысячи ног и копыт за эти дни превратили проселок в топь. Впереди показался долгий ряд повозок, блеснуло золото — на возносившихся к небу православных крестах, на полумесяце, парившем над огромным шатром-мечетью.
Табор!
Река Вавилон вливалась в море. И море поглотило нас.
Мы потерялись сразу, как только первый ряд телег остался за спиной. Кипящая толпа окружила, закружила, понесла вперед. С писком сгинул в налетевшем водовороте брат Азиний, бурный поток подхватил и унес сьера еретика. Мы с шевалье пытались противостоять стихии, но…
— Гуаи-и-ра-а-а!
Его голос был еще здесь, со мной, но сам дю Бартас уже растворился в людском Мальмстриме. Тщетно я оглядывался, тщетно пытался разглядеть его шапку с красным верхом.
Шапок — море, маками цветут, да все не те.
Я соскочил с коня, приметил вдалеке коновязь и направился туда, решив, что на все — воля Божья. Не утонули мы в море Черном, не погибли в море степном. Не пропадем и здесь.
Suum quique. Каждому — свое. А мое было где-то совсем рядом, там, где стояли сотни Переяславского полка. Павло Полегенький, казак бывалый, решил скрыться в глубинах Вавилонского моря.
Нырнем!
* * *
Хоругвь — огромную, белую, с клювастым красным орлом — волокли прямо по земле. Гордая, увенчанная короной птица бессильно опустила крылья, униженная, брошенная в грязь.
— Потоцкий! Потоцкий!
Крик рос, поднимался до низких облаков и оттуда рушился вниз, на острия отточенных кос, на белую сталь наконечников казачьих пик.
— Ай, гетьман Потоцкий! Иль у тебя разум женоцкий? Свистели, ревели, верещали. Белая хоругвь польного гетьмана[22] покрывалась грязью, истоптанная, оплеванная.
— Слава! Слава! Победа!
Бой еще догорал, еще гремели пушки, еще слышался отчаянный визг татарской конницы, но в таборе уже ликовали. Из уст в уста неслось: победа! победа! победа! Лучшие королевские полки: Станислава Потоцкого, Миколы Потоцкого, Леона Сапеги, Юрка Любомирского — порубаны, постреляны, повязаны татарскими арканами. А с ними — посполитое рушение Холмщины, гусарские эскадроны и немецкие роты. Шумела, гремела страшная перекличка:
— Его мосць Адам Осолинский, староста люблинский!