Но это ясно колдунам; у двоедушников были по поводу семьи какие-то свои, более сложные соображения, и для закона Кланов я оставалась родственницей и имела по этому поводу какие-то права. Когда отца задержали, мне позвонили, но я отказалась ехать и не сочла нужным оплачивать адвоката. И когда его убили в камере, я должна была сказать только: «благодарю за информацию», — и положить трубку.
Вместо этого я зачем-то выгребла с личного счёта все невеликие накопления, выкупила клочок земли под столицей, заказала проект склепа и даже пригласила плакальщиц. Ту поездку я совместила с рабочим визитом и поверкой горгулий; к моменту, когда закончили работы над саркофагом, тело уже было в весьма дурном состоянии, и теперь мне не казалось правильным беспокоить его снова.
— Барт Бишиг был чернокнижником, — напомнил мне мастер Вито, и в его голосе мелькнуло даже что-то, отдалённо похожее на сочувствие. — На его теле могли остаться следы чар, и специалисты по запретной магии…
— Прошло полгода, — я пожала плечами. — В столице подтвердили, что проверка исключительно рутинная, и легко от неё отказались. И, мастер Вито, Барта Бишига не существует, а за преступления Барта вне Рода я не могу нести ответственности. Вы закончили здесь?
— Покажите мне сад, — важно кивнул колдун.
Небо было чернее чёрного, только на востоке вяло тлел рассвет. Кажется, даже если бы я повесила на одном из клёнов новый труп, мы не смогли бы его сейчас найти, — но мастер Вито обошёл всю территорию широкой спиралью, а потом вызвался наблюдать, как я кормлю горгулий.
Когда я, наконец, выпроводила его за ворота и вернулась в гостиную, я рассчитывала найти в ней спящего на банкетке Ксанифа и обозлённую мегеру-бабушку. Но комната встретила меня исключительно добродушно: мои домочадцы играли в покер, используя вместо фишек столовое серебро.
— Каре, — объявила Керенберга, засмеялась, как девчонка, сгребла на свою сторону стола хаотичную груду вилок и чайных ложечек и замахала мне: — Присоединяйся, дорогая!
Я картинно зевнула и пошла наверх.
xlvi
В субботу Ёши позвал меня в планетарий.
Произошло это так: накануне вечером, когда я, по нашей новой семейной традиции, работала в мастерской, а муж зарисовывал короткими штрихами движения моих рук, он сказал будто бы между делом:
— Будет лекция о водолее.
Честно говоря, я сперва подумала о фонтанах, потому что отсматривала как раз набор фотографий с острова: пансионат младших Бишигов стараниями лунных был обставлен многочисленными статуями. Скульптура, особенно классическая, белая и чистая в линиях, никогда не была мне особенно интересна, — поэтому я только пожала плечами.
— Появились новые расчёты по смещению экватора относительно эклиптики, — невозмутимо продолжал Ёши. Я бросила на него косой взгляд: он смотрел только в бумагу, а расслабленная кисть мягко растушёвывала невидимый мне рисунок; сегодня он рисовал углём, и пальцы казались почти чёрными, расчерченными гротеском. — Покажут механизмы прецессии…
Тут до меня наконец дошло: водолей — это не мраморный мужик, а созвездие; и лекция, должно быть, про запаздывание равноденствий и выход нулевой точки из сидерического козерога, который то ли уже произошёл, то ли должен случиться в ближайшие пару десятков лет.
— Кто читает?
Ёши ответил, — судя по имени, это был какой-то двоедушник; судя по званию «профессор» — признанный по крайней мере одним из университетов. Вероятно, и содержание лекции будет достаточно классическим, без ерунды и чернокнижия.
— Пойдёшь?
Я полистала ежедневник, убедилась, что запланированные на вечер субботы дела вполне можно перенести — и согласилась. Мысли мои всё ещё были заняты горгульями, и я не особенно думала тогда об этом планетарии как о чём-то романтическом; это был просто ещё один тихий вечер, красота небесной механики, приличная для Старшей культурная жизнь.
Впрочем, нет, нет; зачем я вру и кому? — Что-то во мне перевернулось, когда он предложил. Как песок в лишённых старого равновесия часах, рассыпалось, зазвучало, отозвалось волнами шелеста. Что-то сжалось, что-то замерло испуганно и сбилось с ритма, что-то заговорило взволнованной водой.
И улеглось, конечно, когда я шикнула сама на себя голосом Урсулы и больно ткнула в ладонь карандашом.
У нас с Ёши были… странные отношения. Ничто из происходящего нельзя было бы описать дополнительным соглашением, оцифровать, разложить на правила и закономерности: всё было как-то вдруг, в случайных, хаотичных порывах.
Позавчера я попробовала надеть к ужину платье и подвела глаза. Меридит разбухтелась в фальшивой гордости, что «в нашей Пенни наконец-то проснулась девочка», а Ёши — он опять шлялся весь день невесть где, — не повёл даже бровью, и после еды сразу заперся у себя. Я сохранила ровное лицо и провела весь вечер за расчётами, со злости управившись с ними гораздо быстрее обычного.
А вчера в обед мы столкнулись в воротах — Ёши выходил, я возвращалась, — и он вдруг коротко поцеловал мою ладонь и ушёл, немелодично насвистывая что-то себе под нос. И вечером мы долго, хорошо разговаривали про музыку, и я поставила джазовые пластинки и показывала, чем сильная доля отличается от слабой. Я выстукивала ритм, он рисовал, мастерская трещала электрическими лампами и дышала покоем, — и потом мы целовались, конечно. Долго, мучительно медленно, будто знакомясь, сплетаясь, вплавляясь друг в друга.
Что от меня было нужно Ёши, я не смогла бы сказать. Каждый раз это выглядело так, будто идея со мной пообщаться была свежей, неожиданной и пришла ему в голову в невесомом кружении момента. Ёши был в этом странном водовороте случайностей, как рыба, рождённая от игры света в волне; а я, как глупое человеческое судёнышко, то ждала чего-то, то сердилась, то торопилась.
Было бы хорошо, пожалуй, иметь какой-нибудь план и знать точно: он станет поступать вот так, если я сделаю вот это. Но, пожалуй, если бы Ёши был действительно таков, он ничем не отличался бы от горгульи. И я втягивалась против воли в это бесцельное кружение, без конца и без края, без смысла и без правил; нас несло густым, вольным потоком, и им нельзя было править, — только быть его частью.
Ёши был похож на музыку. Не на ту, академическую, записанную в нотах и разбитую на строки из инструментов и голосов, а глубокую, звучащую в ветре и птичьей песне, в набегающих волнах и шёпоте осенних листьев, в звенящих каплях, сбегающих по пальцам и разбивающихся о зеркало запертой в чаше воды, в мерном ритме перебираемых чёток, в едва различимом треске, с каким крошится уголь.
Уголь крошится — раскрашивается — и раскрашивает собой. Ёши смотрел на меня, чуть склонив голову, внимательно, не мигая. Я смутилась, замялась — и вернулась к документам.
В Пенелопе «П» отвечает за «последовательность», поэтому в субботу я опять зачем-то вырядилась в платье — плотное, шерстяное, купленное года четыре назад и несколько мне великоватое. Я подхватила его кожаным поясом, подкатала рукава, открыв мерцающее зеркало в запястье, и почти сразу заработала болезненный синяк на плече, случайно подставившись под удар неуклюжей карандашной «шеи» очередного экспериментального творения. На серо-зелёной ткани остался неопрятный след от грифеля. Студенты глядели на меня с недоумением и любопытством.
Город обливался капелью, слепил мучительно-яркой синей эмалью неба, гремел трамваями и трещал потемневшим речным льдом. Мы договорились встретиться на аллее ректоров, среди выстроившихся двумя колоннами бронзовых бюстов и молчащих пока фонтанов; сидеть было холодно, и я шагала туда-сюда, туда-сюда, слушая, как влажно шлёпает под ногами тающий снег.
Сеанс начинался в пять, Ёши обещал встретить меня в четыре, я пришла раньше и отряхивала ректоров от снежных шапок, а одному со скуки налепила клоунский нос из снежка. Лодыжки легонько кололо холодом, а тканевые перчатки промокли насквозь, но воздух пах солнцем и вольной водой, и мне не хотелось кутаться. Ёлки стояли зелёные, весёлые, окружённые проталинами и усыпанными иголками следами.