…новая беременность началась с тошноты.
Та накатывала вдруг, вместе со слабостью, с головокружением, оставляя одно лишь желание — прилечь. Вокруг появились запахи.
Резкие.
Сладкие.
Горькие. Кислые. Всякие и сразу. От них не было возможности избавиться. Они преследовали Евлампию, укутывали удушающими облаками, и от них ее выворачивало.
…она не хотела оставлять этого ребенка.
Она чувствовала, что страсть Платона уже остывала. И собиралась принять неизбежное расставание смиренно. Евлампия и говорить-то не хотела, но…
Сам понял.
— Бывает, — сказал Платон, хмурясь. — Что ж… мой ребенок не будет незаконнорожденным.
— Я не уверена, что… нам стоит… вместе…
— Глупости.
Как многие иные целители он точно знал, что лишь его мнение есть единственно правильное. А Евлампия… Господь видит, она хотела сказать правду, но…
— Его сестра меня сразу невзлюбила. Признаться, я обрадовалась, узнав, что Платон сирота, но… оказывается, свекрови бывают разными. И она с первого взгляда дала понять, что не такую жену хотела бы для брата. А я… будь я одна, я бы согласилась. Я бы отступила. Как-нибудь перетерпела бы… но… — старуха лежала с закрытыми глазами, и Анна не могла отделаться от ощущения, что эта женщина мертва.
Она ходит.
Разговаривает.
Она дышит и молится, но меж тем она мертва и уже давно.
— Я пыталась говорить с Платоном, но он принял решение. И отступить означало признать свою ошибку. А Платон и мысли не допускал, что способен ошибиться. Все они такие… свадьба случилась. Она была простой, тихой. И многие за моей спиной шептались, что Платона я приворожила, иначе почему среди всех он выбрал меня. Старую. Унылую. Тварь.
Эти слова она произнесла с престранной улыбкой. В черном провале рта виднелись желтоватые осколки зубов.
— О да… мне многое было сказано. Ему тем паче… я… я дико боялась, что кто-нибудь догадается… они говорили, поздравляли, глазели на меня… а я все думала, что, если бы кто-то узнал обо мне правду, если бы… но нет, не узнали. Мое прошлое осталось в прошлом. Так мне казалось. А будущее… квартирку свою я сдала, благо, Платон снимал куда более просторное жилье. И пусть старуха была мне не рада, но… я вдруг поняла, что именно я в этом доме за хозяйку.
…она старалась.
Она все ж была не такой бестолковой, как говорила злобная тварь, решившая, что теперь цель всей жизни ее — выжить Евлампию.
Эта война была бестолковой.
Бессмысленной.
И забавной.
Платон ее не замечал, впрочем, Евлампия уже достаточно успела узнать о мужчинах, чтобы понять, насколько слепы они бывают. Рубашки чисты и выглажены? На столе обед? Стало быть, все идет своим чередом. Пускай… в то время Евлампия даже стала надеяться, что вину свою перед Господом искупила, и ее брак — есть знак прощения.
Беременность и та проходила почти нормально.
Так ей казалось.
Слабость, которая по-прежнему накатывала, лишая воли и самого желания двигаться? Тошнота, бывало, утихавшая, но лишь затем, чтобы вновь напомнить о себе? Пухнущие ноги?
Пальцы, ставшие вдруг неповоротливыми?
Но это все мелочи, на которые не стоит обращать внимания, ведь беременность — есть естественное состояние для женщины, а неудобства — малая цена за возможность совершить чудо рождения.
Вот только слабость не оставляла.
И когда Платон потребовал, чтобы Евлампия оставила госпиталь, она с немалым облегчением согласилась. Дома же… как-то само собой вышло, что война затихла, ибо требовала сил, которых у Евлампии не осталось вовсе. Теперь целыми днями она лежала и дремала, выплывая из этой дремы лишь затем, чтобы выпить киселя, который единственный способен был унять тошноту.
Старуха и та, укоризненно цокавшая языком, вдруг преисполнилась сочувствия. Она помогала переоблачаться, заставляла мыться и поливала Евлампию святой водой. Приносила иконки, шептала молитвы и варила те самые кисели.
А Платон мрачнел.
День ото дня… день ото дня…
— Слабый плод, — сказал он как-то после очередного осмотра. — Боюсь… прогноз неутешительный.
Он перестал улыбаться.
И разговаривать на темы иные, кроме ее, Евлампии, состояния. Он вливал в нее силу. Он приносил какие-то зелья, которые подергивали разум ее дурманом. Он думал лишь о ребенке. Это Евлампия поняла ясно, как-то вдруг, стоило взглянуть в лицо мужа.
…если будет выбор.
В госпитале всякое случалось, и порой мужей заставляли выбирать. И за этот выбор целителей часто проклинали, но… Евлампия точно поняла, кого выберут.
Теперь в ней поселился страх.
Он не оставлял ее ни в забытьи, ни во сне. Порой она проваливалась в странную зыбь, в которой чувствовала, как ненавистный плод сжирал изнутри ее, Евлампии, тело. Он зрел, подтачивая ее силы. Он… забирал все.
В том числе любовь.
Мужчина, в котором еще недавно Евлампия видела смысл жизни, вдруг стал чужим. Он приходил. Что-то говорил. Трогал ее сухими горячими руками, подкармливая плод, и в этом ей виделся заговор, подспудное желание мужа избавиться от нее, от Евлампии. Убить…
…целители могут убивать.
Она знает.
И беспокойство заставляло вставать, скидывать путы сна, выбираться и искать, искать выход, которого не было. Она бродила по чужому дому — теперь Евлампия явственно понимала, что никогда-то он не станет ее собственным — и подмечала мелочи, на которые прежде не обращала внимания.
Ее платья убрали.
Куда?
И не потому ли, что старуха знает — Евлампии не пережить роды?
Ее корзинку с рукоделием спрятали. Нельзя беременной узлы вязать. Так ей сказали, а на деле старуха просто спешит избавиться от всего, что принадлежит Евлампии.
Платон доволен.
Ребенок вновь растет. И Евлампия это тоже чувствует. Ее живот сделался огромным, он надулся пузырем, в котором плавает самое уродливое — в этом она не сомневалась — создание, которое убьет ее.
Они этого хотят.
Все.
Платон, подспудно осознавший, что совершил ошибку.
И его сестрица, не скрывавшая своей нелюбви к Евлампии. Бывшие ее коллеги… они будут рады, если Платон овдовеет. И та тварь, которая внутри, толкается, скребется, того и гляди прорвет плодный пузырь, а следом и сам живот. Порой ощущения становились настолько острыми, что Евлампия замирала в ужасе. Ей казалось, что стоит пошевелиться, и все, ее плоть треснет, выплеснув околоплодные воды и тварь…
Она не могла думать о ребенке иначе.
А Платон потребовал, чтобы Евлампия поехала в госпиталь. Дескать, срок уже большой, а ситуация сложная, и он опасается, что роды вот-вот начнутся.
Сама Евлампия не справится.
Она согласилась.
Она поняла по взгляду, что, вздумай она отказываться, все одно увезут. Скрутят, спеленают, опоят и увезут, чтобы разрезать живот. Евлампия видела, так делают. Правда, матери выживали редко, а потому…
…она собралась.
И позволила проводить себя в коляску.
Из коляски — в госпиталь, в палату, которую ей выделили отдельную. Ее окружили лживой заботой, за которой ей виделось одно лишь желание — помочь той твари, что внутри, убить Евлампию.
Роды начались на рассвете.
Она ощутила ноющую боль внизу живота, и поняла, что происходит. Ей бы позвать на помощь, но… Евлампия заставила себя встать.
Одежды ей не оставили, одну лишь длинную больничную рубаху.
Все равно.
Она выглянула в коридор. И убедилась, что сестры спят на посту. Нет, если бы Евлампия дотянулась до колокольчика, то разбудила бы… к ней бы пришли… помочь… твари помочь. А Евлампия умерла бы. Это знание гнало ее прочь.
Она знала, где взять платье медсестры, пусть и село оно криво, ибо мешал живот. Но наверх Евлампия накинула пальто.
Она вышла черным ходом, чтобы свернуть в ближайшую подворотню, а оттуда… она шла и шла, забиваясь все глубже в лабиринт городских улиц.
Встречались ли ей люди?