Рост? Чуть выше среднего. Для мужчины, разумеется: Магрит (и я, соответственно) едва достанет макушкой до крупного носа, который — принадлежи он человеку — мог бы считаться некогда сломанным. Черты лица довольно строгие: линии губ и бровей прямые, лоб высокий, подбородок, что называется, волевой. В целом, вполне обычная внешность — ни красавец, ни урод. Неестественно белые вихры коротко стриженых волос взлохмачены, словно у мальчишки, который только что играл с друзьями во дворе. Чёрная ткань камзола достаточно плотно облегает плечи и торс, чтобы дать понять: этот мужчина — не кабинетный учёный. Но и на профессионального вояку не тянет: слишком умный взгляд глубоко посаженных глаз. Слишком внимательный и совершенно не позволяющий узнать, о чём думает его владелец. Я не люблю такие взгляды. И людей таких не люблю. И нелюдей. И отца своего, по всей видимости, любить не буду. Почему? Да просто не успею. А уж он меня и подавно любить не собирается. Не считает нужным.
И о чём нам с ним говорить? О погоде? О долгах и плате по ним? О семейных узах, которые могут быть крепче стали, а могут в одно мгновение разорваться в клочья? Нет. Всё не то. Я так страстно желал увидеть своего отца, но теперь, когда мы стоим друг напротив друга, не могу подобрать слова. Даже для того, чтобы съязвить или выругаться.
— Тебя ждут наверху, милая, — небрежно сообщает отец, и Магрит, отдавая себе отчёт в том, что это не более чем предлог, покорно кивает, оставляя нас наедине друг с другом.
Повисает тишина. Тягостная и тоскливая. Зачем ты пришёл? Чтобы добить меня? Так не медли, наноси свой удар! Я не буду подставлять щит, не буду парировать: уходить, так уходить. Только не трать моё время: у меня каждая минута наперечёт.
И он словно чувствует мою досаду:
— Ты узнал ответ на свой вопрос?
— Да. Но только на первый.
— Есть ещё и второй? — Левая бровь вздрогнула, но не посмела нарушить заданную линию.
— Есть. Возможно, будет и третий.
— Так много? — удивление, чуть надменное: словно с моей стороны вообще не может последовать ни одной разумной мысли, не говоря уже о вопросах.
— Совсем чуть-чуть, — улыбаюсь, с трудом сдерживая раздражение. — Сможешь ответить?
— Пока не слышу ни одного.
— О, за этим дело не станет! Скажи, зачем ты полез за мной в Купель?
Тёмные глаза щурятся, пряча в своей глубине непонятные чувства.
— Это тебя волнует?
— Это меня занимает.
— Думаю, ты знаешь достаточно, чтобы самому догадаться о причинах.
— О причинах общественных — да. Но мне хотелось бы ознакомиться и с личными.
— Личными? — голос отца дрогнул очень похоже на смешок. — Уверен, что у меня были таковые?
— Непременно. Иначе грязную работу выполнял бы кто-то другой. Или у остальных духа не хватило? Испугались, что я утащу их за собой?
— А ты бы не утащил?
Честно признаюсь:
— Я бы ещё подумал.
— Вот поэтому другие и не решились.
— А ты решился. На что рассчитывал?
Отец прислонился к дверному косяку и скрестил руки на груди.
— У меня был шанс.
— Какой?
— Поскольку в тебе всё же течёт кровь Элрит, была вероятность того, что ты поступишь правильно, а не так, как хочет твоя левая пятка.
— Мои пятки обычно ничего не хотят, — обижаюсь, а он невинным тоном интересуется:
— Не хотят даже, чтобы с них сняли обувь после долгой дороги?
Забавно. Отец с Домом Крадущихся не состоит в родстве ни в малейшей мере, а такое впечатление, что детство и юность провёл, тесно общаясь с тётушкой Тилли. Впрочем, может, и провёл: должен же он был где-то познакомиться со своей будущей супругой?
— Оставим в покое части моего тела и поговорим о делах духовных. Или точнее, душевных. Допустим, ты знал то, что не принимали на веру другие. Замечательно. Но должно было быть что-то ещё. Что-то, перевесившее страх смерти и доводы разума.
— Ты, правда, хочешь это услышать?
— Скорее, НЕ хочу. Но, похоже, должен.
Теперь он усмехается, не таясь.
— Именно это качество Эли заставляло меня скрипеть зубами от злости и задыхаться от восхищения.
— Какое?
— Понимание того, что настоящее лекарство всегда горчит.
Боги, как он это сказал! В сухом и холодном голосе за один вдох расцвели и увяли самые невероятные краски, самые тёплые чувства, которые только можно себе представить. Нет, мои родители не просто любили. Они обожали даже самые нелепые и неприятные недостатки друг друга. И по моей вине всё... кончилось. Постойте, но разве я в чём-то виноват?!
— Итак?
— Я не мог позволить, чтобы её жертва пропала даром.
Жертва, значит? Вот как обо мне думаешь? Обидно. Впрочем, ты имеешь право думать и чувствовать, как пожелаешь. Но я обладаю таким же правом, и не позволю забыть об этом. Ни себе, ни остальным.
— Ну почему же даром? Несколько лет относительного спокойствия я вам обеспечил. Успели размножиться-то? Судя по тому, что упорно загоняете меня в угол, не успели. Наверное, разучились, за столько-то лет!
— Твоя язвительность неуместна, — замечает отец, но делает это настолько равнодушно, что только больше раззадоривает меня:
— С чего это? Вполне уместна. Даже больше скажу: своевременна. Хотя бы потому, что другой возможности немножко поязвить мне никто не предоставит.
— Это верно. Да и невелика потеря.
— Кому как. Для меня она невосполнима.
— А для всех остальных станет истинным благом.
— Ой ли? Смотрите, господа: один раз стремление к всеобщему благу вас уже сгубило. Хотите попробовать ещё раз?
Складка отцовских губ каменеет.
— Что ты об ЭТОМ знаешь?
— То, что мне позволили узнать. Но полагаю, мне было сказано достаточно.
— Достаточно для чего?
— Для того, чтобы вас пожалеть.
— ПО-ЖА-ЛЕТЬ? Да кем ты себя возомнил, что осмеливаешься... — впервые за весь разговор вижу проявление эмоций. И оно мне не нравится. Да, мой отец — такой же, как и все, но в детских грёзах я возводил его на недосягаемую высоту. Недосягаемую прежде всего для меня. И зачем, спрашивается? Чтобы убедиться: нет ни святых, ни демонов, есть лишь желание жизни и надобность смерти. Как просто и как горько.
— Тем, кем вы меня назначили. Злейшим врагом и последней надеждой. Если я умираю, вы снова впадаете в панику, а если остаюсь в живых и начинаю разрушать, в ужасе мечется ещё и весь мир. Разве не так?
— Ты всё упрощаешь.
— А так и надо поступать: упрощать сложное, чтобы оно становилось понятным и возможным к исполнению. Не надо строить философские теории и громоздить одну мораль на другую. Надо сказать просто и ясно: умереть мы тебе не позволим, но и жить, как ты того желаешь, разрешить не можем. В общем: прощайся с сознанием, мальчик, и утешайся мыслью, что ты не напрасно появился на свет. А что делаете вы? Пытаетесь заставить меня чувствовать вину, которой нет!