Ознакомительная версия.
– Великий Аллах, что он говорит? Не виновен?! Да ты и сейчас готов мне глотку перервать, а ежели тебя развязать, так ты на меня с голыми руками прыгнешь!
С этим Семён никак не мог согласиться. Зачем прыгать с голыми руками, когда сабля есть?
– Уж я-то в таких вещах понимаю, – продолжал кипятиться Муса, выговариваясь перед окружающими и самим собой. – Стоит раз на его морду шакалью взглянуть, всё ясно становится. Едет, как на свадьбу, только что песен не орёт... Ясно, что подлость задумал против хозяина: воду скрасть решил или ещё что похуже.
– Об Аль-Биркере я думал, – честно сказал Семён. – Вечера ждал.
– Верю... – протянул Муса. – Что ж, это дело хорошее. Я тоже вечера подожду, да и ты дождёшься, если будет на то милость Аллаха. Вот для того мы тебя и взяли, чтобы ты от нас не сбежал в одиночку Аль-Биркера звать. Побудь с нами, и на вечернем намазе молись как следует, а то как бы сегодняшний вечер не стал тебе последним. Мучительно умирать будешь и долго.
– Не могу я молиться лёжа, связанным...
– Ничего, мы тебя развяжем, – ласково пообещал Муса, – и на ноги тоже поставим. Эй, бездельники, ставьте его на гяурскую молитву!
Кривоногий Шараф – курд родом и бандит по призванию, служивший некогда банщиком в Анкире и примкнувший к Мусе, чтобы не отвечать перед властями за свои прегрешения, коротко хохотнув, ухватил Семёна за плечи, рывком поставил стоймя и поволок к свежеотрытой могиле. Семён отчаянно извивался, но, связанный бечевой из пальмовых волокон, ничего не мог поделать.
– Тише, тише, Шамон! – увещевал мавла Ибрагим, удерживая брыкающегося Семёна за ноги. – Мы старались, копали, а ты песок осыпаешь. Нехорошо.
Семёна упихали в яму, Муса самолично принялся ногами сваливать вниз песок, и через полминуты на поверхности торчала одна только голова и конец длинной верёвки, которой был связан Семён. Муса наклонился, потянул бечеву, чтобы хитро завязанный узел распустился сам собой. Покраснев от натуги, вытащил всю верёвку из-под земли, принялся неспешно скатывать.
– Я честен перед Аллахом, – благосклонно сказал Муса. – Я обещал тебя развязать – и развязал. Ты свободен, Шамон.
Песок плотно облегал тело, не позволяя шевельнуть единым пальцем. Никакие путы и оковы не способны связать пленника столь надёжно. Будь ты равен мощью хоть непобедимому Фингалу – землю пополам не разорвёшь. Семён дёрнулся пару раз и затих, сберегая силы.
Ибрагим подошёл ближе, присел на корточки, заглядывая в лицо. Семён хотел отвернуться, но куда там... такое только змей, из одной шеи состоящий, и сумел бы.
– Ты не беспокойся, – радостно улыбнулся мавла, – Муса тебя больше пальцем не тронет. Тебя сейчас мучить – только конец торопить. До вечера подождём, а если окажется, что ты нам солгал, то Муса тебя всё равно не тронет. Останешься тут, а завтра на солнце потихоньку сгоришь. Пустынные дэвы выпьют твою душу и отпустят наши. Это я Мусе посоветовал так поступить, а мне отец рассказывал. В Эритрее дикие кочевники, если в беде окажутся, одного из рабов приносят в жертву, но не убивают, а закапывают в песок и уходят. Всё равно ведь, если Аль-Биркер не придёт, воды на всех не хватит, и, значит, Муса будет тебя казнить. А теперь и грех на хозяина не ляжет, и духи пустыни будут к нам благосклонны.
– Пёс ты, – выговорил Семён, с трудом набрав воздуха в сдавленную грудь.
– Пускай – пёс, – согласился Ибрагим. – Но я ведь хочу как лучше. Ты сейчас не умирай, потерпи до вечера. Может, ещё выкрутишься.
Ибрагим поправил Семёну сбившуюся куфию, заново перевязал игль. Отвратно на душе было от такой заботы, а куда деваться? Даже в руку Ибрагимке не вцепишься, зубов недостаёт.
– Ибрагим! – рявкнул сверху голос Мусы. – Я тебе покажу – лясы точить! Сейчас рядом вкопаю, и беседуй до самого предсказанного дня. Кто верблюдов будет стреножить? – видишь же, этой падали больше нет.
– Я за тебя страдаю, а ты хоть бы спасибо сказал, – посетовал мавла и, поднявшись, побежал собирать не успевших разбрестись верблюдов.
Горячий песок жёг щеку, солнце, ещё по-дневному высокое, пекло голову. Казалось бы, и не в такую жару на солнцепёке бывать приходилось, а тут, как сковало члены песком, жара немедля вползла под череп, застучала в висках, холодной горечью отдалась из самого нутра. Качнулась перед глазами пустыня, слепя солнечными блестками, и одно желание осталось в душе – освободиться от давящего плена, не медля ни единого мига. Размять ноги, опахнуть тело сухим жарким ветром, и сразу полегчает, смолкнет набат, бьющий в виски, пропадёт страшная телесная истома, вызванная беззащитностью замурованного тела. Нет горше муки, чем не мочь пошевелиться. Хоть бы пальцы сжать в кулаки или на вершок согнуть упакованные песком ноги... так нет, только и можно, что морщить брови, разевать в немой муке рот и сипеть чуть слышно, ибо всякий голос раздавлен немилосердной хваткой мёртвой земли.
Семён помнил, что Муса где-то неподалёку, любуется на дело своих рук, радостно созерцает мучительные гримасы, но ничего не мог поделать с собой, губы непослушно плясали, голова качалась, окунаясь бородой в песок. Дрожали щёки, и глаза сами собой подмигивали, словно у припадочного. А ещё, говорят, отрубленная голова так же подмигивает и гримасничает, глядя на своё отдельно лежащее тело.
Семён не выдержал, застонал из последних сил. Господи, когда же конец-то будет? Лучше бы сразу умереть. Ясно же, что не придёт Дарья-баба, а ежели и явится, то вечером. Только наступит ли вечер?... – солнце вон где, впаялось в пустое небо, выжигает иссохшие глаза и не думает клониться к закату.
Да пустите же!... Ну хоть одну руку, на единый волос свободы! Мучители, креста на вас нет!...
Дурак он, дурак... Свободы взыскал, раскатал губу... а Муса всё видит. Порубил бы его, пока лицом к лицу стояли, сейчас бы не столь обидно помирать было... А так – жил рабом и подох рабом. Молись, раб, за упокой своей иссохшей душонки.
Семён уже не слишком понимал, что с ним творится. Пытался молитву читать – слова забыл. Только и помнил, как Мартынка, на колу мучась, матушку звал. «Лют, тиль мин клаг...»
Боли нет, а мука запредельная. Уж лучше бы бил его Муса сейчас смертным боем, всё стало бы легче. В кровавой пытке мысли нет, боль отвлекает, разрешает сомлеть и забыться. Когда палач немилосердный терзает тело, твёрдый разум вкупе с неуклонной верой позволяют с божьей помощью вытерпеть небывалую муку, о чём ведомо всякому, читавшему жития. А как быть, ежели в разуме самоё страдание заключено? Тут уже неведомо на что уповать приходится. Голову ломит, мир плывёт, смутные мысли плавятся в голове, а чудится – доведёшь до конца мудрое размышление – кончится тягота. Надо только слово заветное сказать как следует, молитву прочесть во спасение... какая тут, к шайтану, молитва... тяжесть стучит молотом, ломит над глазами... Сил не осталось, и душа истёрта, хуже конопляного семени в маслобойке. Доколе, господи, будешь забывать меня? Помилуй меня, господи, понеже в смерти нет памятования о тебе, ведь вспоминают только обладающие разумом... Господи, как умножились враги мои, их лица покрыты точно кусками мрачной ночи, они смотрят и делают из меня зрелище. На тебя, боже, уповаю, ибо поистине милость Аллаха близка от добродеющих...
Ознакомительная версия.