– Нет, правду сказал. В Бродах, верно, бывал, да не нынче, сестру твою знаю – точно, но тебя-то нечаянно встретил. Я в темноте-то, словно кошка, вижу…
– Ничего ты не видишь, только хвастаться мастер!
– Ан нет, вижу. У тебя, вот, косынка, никак, ромашками разукрашена?
– Раньше видал. Чай, вся Прогонная знает.
– Давно я не был в Прогонной-то… ну ладно. Вон, на висок тебе комар сел. Сейчас уколет.
Ариша шлепнула по виску.
– Да комаров тут – тыщи великие! Невидаль… нет, ты другое скажи, коли можешь. Вот – что я правой рукой-то делаю?
– Сперва фигу казала, потом застеснялась да листик сорвала. Березовый листик-то, не правду говорю?
Аришка захихикала в ладошку.
– Листок, верно, сорвала. А фигу не казала, соврал ты!
И лесная темнота с каждым шагом становилась не страшной, а веселой, как в своей избе. Деревья расступались будто сами собой, тропинка сама летела под ноги – и вот между стволами замелькали огонечки Прогонной.
– Ой! – закричала Ариша. – Никак, пришли?
Парень остановился.
– И то, пришли, – сказал он отчего-то тихо и грустно. – Ты уж иди одна, а я пойду себе… Тут уж не страшно… А я пойду. Не надо мне к вам в Прогонную. Так, по дороге завернул.
– Это как же? – растерялась Ариша. – Вон уж темень какая и позднь египетская – вот-вот месяц взойдет. Куда тебе идти на ночь-то глядя? Переночевал бы в Прогонной, хоть бы на сеновале, а там…
– Не, Аришка, – сказал парень как-то совсем печально. – Не выйдет. Пойду уж. Может, увидаемся еще…
– Звать-то тебя как, хуторянин? – спросила Аришка со вздохом. – Вот же упрямая душа, не переспоришь тебя…
– А Демьяном. Иди, иди, чай, твои-то отужинали уже…
Ариша снова вздохнула и медленно пошла к горящим окошкам. Ей тоже было грустно.
А Демьян после долго простоял у избы, в тенях под наветью. В окна заглядывал, как Ариша с сестрами толокно хлебала, как дед Никодим об Алексее, божьем человеке, сказание сказывал – пока спать не улеглись, все стекло протирал. До самой глухой темноты – а никто не звал, как назло. С тех пор и не знал он навьего покоя.
Барыня его, Гликерия Тимофеевна, ночная княжна, совсем иные мысли звала. Ее и бабой-то назвать язык не ворочался – ровно изваяние изо льда да сахара или морок снежный и морозный, чистый, жестокий, холодный… Отчего ее вишневый взор на Демьянку чахоточного упал – даже уму непостижимо. Если бы не Гликерия Тимофеевна, сгинул бы он в Преображенске – не с его счастьем на заработки ходить; не иначе, как пожалела. Приютила в навьей тени, обучила темному уставу да смертным чарам – как в лунный туман облекаться, как в зеркала да в людские сны заглядывать, как смертный зов слушать да как совой летать – а любви особой промеж них и не было. Да и то сказать, она-то – барыня, ей навьи господа, ночные князья, сахарные ручки целовали да разные слова говорили, каких простому мужику и понять нельзя. Не оттого ли легко отпустила, когда Демьян решил из города домой вернуться – вправду на хутор, только не у Бродов, а в Замошье.
Старикам своим в сумерки под дверь письмо подкинул, мол, жив-здоров, да желтенькую бумажку, что без барыниной помощи беспременно в больнице санитары бы вытащили. Поселился на заросшей заимке, в погребе; гроб себе сам срубил – не ахти по городским меркам, но в самый раз для мужика-то, не тащить же было от барыни дорогую игрушку с парчовым покровом да в шелку! Никому не показывался, кроме как тем, кому от Бога помирать назначено было. Лешаков стерегся; если для скорого пути и приходилось по чистому лесу уголок срезать – на рожон не лез, почитал дивий люд. Иногда шибко тосковал, но держался, не мозолил глаза православному люду, пока коса на камень не нашла.
Теплая девка, смертная душенька, истома сердечная… Не уйди Демьянка в навий мир в чахоточном бараке, так беспременно женился бы – но в нынешнем состоянии про баловство и подумать не мог. Одно дело – барыня Гликерия Тимофеевна, ледяной ангел, а другое – маленькая Аришка, простая и чистенькая, которой бы все маковники печь, песни играть да детей родить.
Оттого и сватал Демьян ее за Иванку, что был Иванка хоть и конопатым, да живым. Оттого и решился с лешаками связаться, что за детей ее будущих боялся.
У мертвяка, а по-господски говоря, вампира, век долог. Он в Нави не то, что сто лет, а и триста прожить может. И Аришка маленькая состарится, и дети ее, а Демьянка так и будет погостным барином – боль умирающим облегчать. Это все он отлично понимал; хотелось, чтобы не только дети, а и внуки любушки долгие годы прожили.
А лешачье видение с ядовитым снегом душу до самого дна выморозило. Демьян пошел к купцовой избе, громадной, что твоя барская усадьба, бродил вокруг, ожесточась сердцем – да не застал: не ночевал Федор под своей крышей. Тогда пришлось обернуться совой, лететь к барынину дому… ее сны глядел – тяжелые, да после того видал, как купчина спит, а во сне все норовит под себе подгрести – и землю, и лес, и деньги, и деревенских девок… А снов пса его, Игната, не видал, хоть и приглядывался. Все равно, что сквозь стену глядеть.
И морок вокруг стоял… нехороший. Словно бы и вправду мертвечиной тянуло.
В купцовой-то избе зеркал подходящих не было, разве такие, где только лицо видать, да и то мелко, но в барском доме зеркала имелись – что твои ворота. Тройка с тарантасом въедет, кажется. Самое оно – навий устав нарушать да по чужому дому бродить воровским манером.
Только барыня-то чем виновата? Блудлива, конечно – но не пугать же ее за это до смерти… Добрая баба и глупая, хоть и барского роду.
«Ну, не век он станет вековать у своей зазнобы. Завтра, чай, домой вернется, а в сумерки на дворе подкараулю его», – решил Демьянка, и до завтрашнего вечера успокоился. Возвращаясь в свою лесную руину, походя заглянул в Аришкин сон – не удержался. Троица ей снилась, яркая весна: как девки венки плетут да рядятся… как скитской Лешка, шут, в сарафане да в платочке, причитает: «Девушка я бессчастная, никто меня замуж не берет», – парни хохочут, а сама Аришка доплетает веночек, глядит, не идет ли Демьян, да поет: «Распосею свое горе по чистому полю… Уродися, мое горе – не лен, не пшеница, уродися, мое горе – трава муравая…»
Лететь сквозь вихрящийся мрак сладко было и грустно.
Снегопад за ночь улегся. Утро пришло серенькое и мягкое; солнце слабенько просвечивало сквозь небесную муть, а снег под ним лежал пышный да рыхлый и под валенками не скрипел.
Лаврентий спозаранок ладил во дворе сани, когда Игнат окликнул его через плетень.
– Здорово, Битюг!
Лаврентий выплюнул пяток мелких гвоздей, которыми хотел закрепить полость, взглянул исподлобья, боком – как зверь бы его посмотрел: