После собрания мы с Машей гуляем в парке. Мы идём по аллее, запорошенной тонким и рыхлым снежным покровом, искрящимся в свете парковых фонарей, в моей руке — Машина рука. Чтобы лучше её чувствовать, я снимаю перчатку.
— Что она про меня говорила? — интересуется Маша.
В моей груди тесно от щемящей грусти. Страшно представить, какую глубокую и обширную рану носит в душе моя дочка.
— Оказывается, у тебя в школе мало друзей, — вздыхаю я. — Мне было очень грустно это услышать.
Маша пожимает плечами.
— Наверно, потому что я не такая, как все. Странная.
— Это кто тебе такое сказал?
Она вздыхает. Я говорю:
— Машенька, вовсе не так уж плохо быть не таким, как все. Многие незаурядные личности кажутся обычным людям странными. А обезличивать себя в угоду всем остальным — всё равно что убивать себя. Будь такой, какая ты есть, а если кому-то это не нравится, посылай его подальше. Я, например, так и делаю. Другого способа жить я для себя не вижу. Ты умница, Маша, у тебя IQ — сто сорок.
— Это много?
— Для твоего возраста — даже очень. И ты просто потрясающе рисуешь. Сюзанна Станиславовна твои рисунки показывала и сказала, что в рисовании ты лучше всех не только в своём классе, но и на параллели. Ты не представляешь, как я горжусь тобой! Я всегда знала, что ты хорошо рисуешь, но чтобы настолько! Тебе обязательно надо это развивать, потому что такой дар бывает неспроста. Разумеется, сейчас у тебя первоочередная задача — устранить отставание из-за большого пропуска в занятиях, но ты выровняешься, я уверена. У тебя всё получится. А потом посмотрим — может быть, тебе стоит позаниматься в художественной школе.
— Папа говорит, что рисование — это ерунда. Он говорит, что мне надо просто хорошо учиться в школе.
— Папа зря так говорит. Знаешь, почему он так говорит? Потому что он сам никогда не умел рисовать и не знает, что это такое. В искусстве он полный профан.
Маша смотрит на меня и улыбается.
— А что такое "профан"? Это, типа, дурак?
— Ну, не совсем. Хотя, в принципе, что-то вроде того. Профан — это тот, кто ничего не понимает в какой-то области. Дурак — дурак во всём, а профаном можно быть только в чём-то. Например, в том же искусстве. В литературе, в музыке и так далее. Это не ругательство, если ты об этом. Но если кого-то назвать профаном, вряд ли это может понравиться.
— Понятно.
— Учиться, конечно, тоже надо. Без этого никуда. Но я тебя прошу, Машенька, ни в коем случае не бросай рисовать. Даже если папа думает, что это ерунда. Потому что, скажу тебе по секрету, это не ерунда. Это может быть твоя судьба.
— Это как у тебя — петь?
— Вполне может быть. Во всяком случае, если есть какая-то способность, надо её развивать. А у тебя, мне кажется, даже не способность, а настоящий талант.
— А чем талант отличается от способности?
— Ну, скажем так, талант — это очень, очень большая способность.
Так мы беседуем, гуляя по заснеженному парку. Уже стемнело, вокруг всё таинственное, заколдованное, снег сверкает в свете фонарей, деревья стоят тёмные и молчаливые. Маша встаёт на скамейку: так наши глаза ближе. И сердца тоже — особенно если обняться.
— Не уезжай, мама. Или забери меня сейчас.
— Я вернусь за тобой, Машенька.
— Ты не вернёшься.
— Нет, Маша, я клянусь тебе. Клянусь собственной жизнью.
Она смотрит мне в глаза.
— Нет, ты поклянись моей.
У меня язык не поворачивается поклясться её жизнью, но как убедить её? А она заглядывает мне в глаза с такой взрослой болью, что мне делается страшно.
— Что, не можешь? Значит, не вернёшься.
— Маша, я вернусь, — говорю я. — Просто твоя жизнь мне слишком дорога, чтобы клясться ею.
— А клясться и надо самым дорогим, — настаивает она. — Или клянись мной, или я тебе не верю.
— Хорошо, Маша.
Я снимаю её со скамейки и ставлю на землю, опускаюсь в снег на колено и снимаю шляпу.
— Видишь, Маша, я даже на коленях перед тобой. Я клянусь… Клянусь твоей жизнью, Машенька. Если нас с тобой не смогла разлучить даже смерть, то уже никто и ничто не сможет разлучить. Нет такого человека и такого обстоятельства, которые могли бы помешать мне вернуться к тебе.
Её ладошка гладит мою голову.
— Ты такая смешная без шляпы… А знаешь, почему я принесла на урок английского твой плакат? Потому что Лариска выбросила все твои фотографии. У нас в доме нет ни одной твоей фотки, кроме плаката и тех, что на вкладыше диска.
— У нас будет ещё много фотографий, Машенька, — говорю я.
Мы возвращаемся домой. Слово "домой" теперь звучит странно, но пусть будет домой, потому что для Маши это пока ещё дом. Эдик уже вернулся с работы, и вся семья ужинает перед телевизором. Да, похоже, порядки в этом доме изменились: я не позволяла ни Эдику, ни детям есть, не отрываясь от экрана, а также читать за едой. Ужин, который они с большим аппетитом едят, не домашнего приготовления, а купленный и разогретый: пицца, курица в сливочном соусе, блинчики с мясом и винегрет. Весь столик перед диваном уставлен едой, причём в полном беспорядке. Попросту говоря, всё свалено в кучу. Не знаю, как у них, а у меня пропал бы аппетит, если бы я села за такой стол. Хозяйка всего этого безобразия, развалившись в кресле, уплетает курицу в сливочном соусе. Уставившись на экран, она не глядя несёт себе в рот приличный кусок на вилке, но не доносит и роняет на свой семимесячный живот. Нимало не досадуя, она подбирает его пальцами и отправляет на место назначения — в рот, после чего облизывает пальцы и обтирает их о полу шёлкового халата. Её волосы небрежно закручены и прихвачены заколкой, несколько прядей выбилось, на ногах — махровые тапочки на босу ногу.
— Ну, что там говорили на собрании? — спрашивает Эдик, надкусывая ломтик пиццы.
— Маша у нас молодец, — говорю я.
В одиннадцать мне пора выезжать на вокзал, чтобы успеть к поезду. Я заглядываю на чердак к Ване: он сидит за компьютером, в наушниках. Я подхожу и тихонько целую его.
— Ваня, я уезжаю.
Он бросает наушники и выключает компьютер.
— Я поеду провожать тебя на поезд.
— Ладно, только одевайся быстрее, — говорю я.
Маша спит. Я не решаюсь её будить: боюсь с ней прощаться. Лариса смотрит телевизор, на столике — неубранные остатки ужина.
Я уже сажусь в машину Эдика, чтобы ехать на вокзал, и Ваня уже сидит на заднем сиденье, когда маленький комочек тоски, пульсировавший во мне, вдруг раздувается в опухоль огромных размеров. Возвращаться — плохая примета, но я возвращаюсь к Маше. Я не могу вот так уехать от неё, как будто сбежать. Сдвинув шляпу на затылок, я целую её щёки, лоб, губы.