словно глаза дикого зверя. Недоброй и жестокой показалась Мареку улыбка старшего колдуна, но ему ли, юнцу, о том думать? Он поспешил поскорее мимо векшицы к пологу проскользнуть. Рядом с ним воздух едва не потрескивал от зловещей силы. Если таковы слуги Птичьей матери, то каковы же её дети?
Негоже кмету и разведчику бояться, а всё же он боялся. В глазах потемнело, и сам не заметил, как из тёплого шатра вылетел. Против воли пальцы сами нашли на груди деревянную пластинку с выжженным родовым знаком. Скользнули по шершавой поверхности, сжались на шнурке. Страх, древний, тёмный и хитрый, перед бездонным небом, перед колдовской волей, сжался и отступил.
Снаружи ночь навалилась с холодом и густой чернотой, придавила к земле, словно небо на голову рухнуло, гни покорно спину, не то шею сломаешь. Марек выдохнул белый пар, слепо огляделся. Костры жечь чародеи запретили, и кметы жались друг к другу по малым шатрам. Хоть вороньи чары и увели ветер в сторону, а осенний воздух всё одно пощипывал кожу да драл горло.
Наперво Марек нашёл Уголька, прижался лбом к лошадиной морде и несколько минут слушал его спокойное дыхание. Коли зверь спокоен, то человеку и вовсе бояться зазорно. Потрепав коня по шее, Марек огляделся, ища серый силуэт Неясыти. Где ходит векшица, что творит под покровом тьмы? Хоть и не Птичьей матери дочь, а всё ж её дарами пользуется. Не зря же птицеловы и оступившихся векшиц судят.
С тяжёлым сердцем шёл Марек по тихому лагерю, притаившемуся под тяжёлой ладонью чужого неба. Он знал – ни братья-Вороны, ни сам воевода не жалуют Неясыть – слишком уж своевольна! Поговаривали, векшица стара, что княжий терем, и потому склоняется лишь перед волхвами да самими богами. Даже птицеловов и тех не боится, хоть и надзиратели они над птичьими колдунами. Да только самому Мареку Неясыть по сердцу была – а вернее того – по сердцу ему была её доброта. К простым кметам векшица была милостива, а разведчиков, учеников своих, как птенцов лелеяла, обережными чарами оплетала.
А сейчас тяжело и гадко на душе было, хоть и не мог Марек понять отчего. Не оттого ли, что грубый приказ наставнице своей нёс? Так ведь волю воеводы можно было б и в другие слова обернуть – только меч, хоть в шёлк, хоть в парчу обёрнутый, мечом остаётся.
За краем лагеря выл и ярился ветер, видел жертв своих, да добраться не мог. Постоял Марек у зыбкой границы, за которой воздух едва подрагивал, словно в летний зной над дорогой, и повернул назад.
– Не меня ли ищешь?
Неясыть соткалась из темноты и дымки над землёй, смутный силуэт в мгновение ока облёкся плотью, отбросил тень – чёрную даже в ночи. Она шагнула к Мареку, и тот смутился тут же, потупился. Хоть и был он юн, но уже сейчас все видели – заматереет и будет богатырь, в дядьку своего пойдёт. Колдунья же ему едва до плеча доставала, а кмет всё равно дитём неразумным себя чувствовал. Может, потому, что она покойную матушку напоминала – такая же невысокая, округлая, с мягкими руками и спокойными дымчатыми глазами. Ей бы пироги печь да детей сказками тешить, а не в ледяной степи кочевников преследовать!
– Госпожа Неясыть! – вздохнул Марек и замялся под мудрым взглядом векшицы. – Дядюшка просьбу передаёт…
Она рассмеялась, ласково потрепала Марека по щеке. В безветрии качнулись совиные перья в её прядях. Неясыть была стара и сильна, и перьев у неё было не меньше, чем волос.
– Говори же начистоту, птенец, – приказывает. Иного Рогвальд не умеет. Чего ж он от меня хочет?
На каждом слове запинаясь, пересказал Марек дядюшкины слова, а сам глаз от земли поднять не смел. Неясыть выслушала молча, не гневаясь, не упрекая. Рядом с нею не вихрилась колдовская сила, грозя чужую волю сломить, и от того лишь страшнее делалось.
– Что ж, – наконец медленно произнесла векшица, – я выполню приказ воеводы. Передай ему – вернусь перед рябинной ночью, на закате, а он же пусть молит всех богов о спасении и защите и будет готов по следу дружину вести.
Марек кивал покорно, радуясь, что легко всё обернулось, и Неясыть не разгневалась. Только он собрался обратно к дядюшке бежать, как схватила она его за предплечье, сжала мягкие пальцы – и словно тиски руку сдавили.
– Дядька твой рябинной ночи не боится, потому что глуп. Вижу, ты боишься недостаточно, хоть я тебя и учила. Не в том беда, что воевода груб в приказах, а в том, что своих же людей на убой повести может.
Марек взглянул в лицо Неясыти и тут же отвёл взгляд – глаза на нежном лице светились белёсо, словно отражали нестерпимо яркую луну. Да только ни луны, ни звёзд не было над степью, только чёрное покрывало туч низко висело.
– Не видели вы настоящей рябинной ночи, когда от молний небеса по швам расходятся, чужое к нам пропуская. Привыкли у костров плясать да на воске гадать, нечистью рядиться да рябину лентами украшать. Птичья матерь крепко спит, мало её детей осталось, вот и не мечется в кошмарах, не трясёт в земной тверди темницу. Раньше же в рябинную ночь под небо и вовсе не выходили.
– А какой она была – настоящая? – Марек сначала выпалил вопрос, а уж потом испугался. Но откуда-то он не сомневался, и что Неясыть ответит, и что она истинную рябинную ночь на своём веку видела.
Она поймала его взгляд, несколько минут молчала, и лицо её больше напоминало погребальную маску из белого дерева. Наконец она ответила:
– Страшная. В тот год князь Илиодор квилитку в леса загнал. Я среди его егерей была, первой шла. Князь, что твой воевода, тоже не пожелал в недобрую ночь отступить. Как же, добычу из когтей выпустить! Пытался он загнать её, а в итоге загнал нас – когда ночь упала, сил уже не было ни у воинов, ни у меня. Скажу лишь, что из сотни княжьих витязей только семерых сберечь смогла. А всё ради того, чтоб князь новым костяным кубком похвалялся.
Неясыть замолчала, прошлась из стороны в сторону, неспокойно хмурясь, словно места себе не находя. Смутный, застарелый гнев клокотал в её голосе.
– Но не это страшное. Помнишь легенды, маленький разведчик? Помнишь, почему мы квилитов преследуем?
Марек пожал плечами, не очень уверенно предположил:
– Потому что они дети Птичьей матери, вернуть её могут и мир уничтожить?
– И поэтому тоже. Но в первую очередь – потому, что только им судьба подвластна, и никому от их слова защиты нет. К нашему счастью, такое только пробудившиеся квилиты могут, а спящие, что среди нас ходят, даже удачу себе через раз не нажелают. Та квилитка… – Неясыть дёрнула уголком рта, не желая говорить о неприятном, но умалчивать она не желала сильнее. – Она была в тяжести, вот-вот срок подошёл бы. Потому и удалось её загнать. Знаешь, маленький разведчик, она совсем не отличалась от человека. Баба как баба, израненная, истощённая, растрёпанная. И кровь у неё была красная. Я даже замешкалась – уж не ошиблись ли мы часом, не затравили ли простую селянку?
Она застыла, обхватив себя за плечи, выпрямилась – маленькая, мягкая, беззащитная. Убившая квилитку и выжившая после этого.
– Я её почти пожалела, в этом и была моя ошибка – она успела раскрыть поганый рот. Сказала: вот я не переживу эту ночь, а ты, векшица, переживёшь. Да пожалеешь об этом. Следующая рябинная ночь – истинная рябинная ночь – тебя заберёт и человечье в тебе сожжёт, если уберечься не сумеешь…
Неясыть замолкла и отвернулась к границе лагеря. Лёгкая дрожь пробегала по перьям в её волосах, нервно сжимались мягкие пальцы, словно были когтями огромной птицы. Неясыть гневалась. Но сама не знала на кого: на тщеславного князя, на квилитку или на себя?
– Как это – человечье сожжёт? – осторожно спросил Марек.
Векшица вздрогнула, словно пробуждаясь, коротко оглянулась через плечо, недовольно глазом сверкнула:
– Нечего тебе больше знать – мал ещё. Иди к дядьке и молись, чтоб истинную рябинную ночь не узнать!
Не успел Марек окликнуть её и остановить, а векшица уже кинулась сквозь границу лагеря, в алчные лапы ветра, и он ободрал с неё плоть, оставив только маленькую серую неясыть, что легко встала на крыло и взмыла в поднебесную черноту.
* * *
Утро не наступало. Сменились караульные, проснулись голодные кметы, а небо всё так и оставалось низким и тёмным. Даже векшицы ходили обеспокоенные, поглядывали на косматые тучи, ворожили себе, да без толку. Недобрый