шепоток полз по лагерю, забытые суеверия вспоминались к слову и не к слову, и страх оседал на кожу вместе с моросью.
Ближе к полудню, когда обычно солнце ползёт к зениту, безжалостным белым сиянием очищая небеса, день немного посветлел. Но даже тогда густые сумерки не рассеивались.
Слегка потеплело. Марек тревожно принюхивался – степные травы поздней осенью ничем особым не пахли, растеряв всю силу за медленное раскалённое лето, но что-то всё же тревожило обоняние кмета. Он умел легко различать запахи, как и прочие разведчики. До псов им было, конечно, далеко, но учуять падаль они могли издали и легко отличали ядовитые травы по запаху.
Мареку казалось – пахнет сама земля. Пахнет застарелой кровью, как на требище Перуна, где её пролилось столько, что почва не могла принять больше. Но никто не волновался, и даже воевода был благодушен и спокоен. Передышка была необходима дружине, особенно сейчас.
После полудня векшицы разрешили жечь костры – они снова подчинили ветер, и он рвал в клочья дым до того, как тот успевал подняться к небу, выдавая место лагеря кочевникам. Кметы теснились у огня, жадно тянули к пламени руки, не боясь обжечься, – пытались набрать тепла впрок.
Марек держался в стороне, грыз кусок солонины и тревожно посматривал на небо. Хоть Неясыть и обещала вернуться только к ночи, Марек надеялся, что небольшая серая сова вот-вот вынырнет из пелены туч, плавно опустится посередь лагеря, и женская рука укажет след к кочевникам. Но час тянулся за часом, а небеса оставались пусты.
В тоске и тревоге Марек бродил у границы лагеря, откуда ночью улетела Неясыть. Беспокойство о наставнице ли его угнетало, или снова тёмный страх змеей голову поднял и сердце обвил? Марек коснулся амулета на груди, опустил голову, шепча молитву предкам – уберегите от слепого ужаса, не дайте руке дрогнуть, а взгляду помутиться, а врагов я уж своими силами одолею.
Легче не становилось.
Марек проведал Уголька, проследил, чтоб младшие хорошо за иноходцем следили, овса сыпали вдоволь. Чуяло сердце – придётся ему сегодня скакать, обгоняя ветер, а куда и за кем – молчало.
С тяжёлой душой пошёл Марек к воеводе, просить позволения разведать, всё ли вокруг лагеря спокойно – сил уже не было себя тревогой изводить и без дела сидеть. Но у самого полога он замер, словно кто-то холодом ему в затылок дунул.
Осторожно отогнул самый край ткани, заглянул внутрь.
В шатре только векшицы сидели, спиной к входу, у очага когтистые руки грели.
– А если вернётся? – ни к тому ни к сему, спросил Белый.
– Не вернётся, – отрезал старший. – Им же выгода, чтоб не вернулась. Но если всё же ей удастся… будь готов, придётся испачкать когти и довершить начатое.
– Если птицелов узнает…
– Ему нет дела до наших дрязг. Иначе сам бы давно велел старухе в княжьем тереме остаться! В дружине место молодым и сильным, а не старым!
Белый замолчал, и тяжёлым и холодным было его молчание, хотя угли щедро отдавали тепло. Чёрный не выдержал, сказал резко:
– Поздно уже на попятный идти! Теперь только до конца. Или не помнишь ты, как клялся всюду за мной следовать и слушать, что отца родного?
Белый усмехнулся невесело:
– Как вспомню, как отец жизнь закончил, так жалею о клятве.
Марек одеревенелыми пальцами отпустил ткань полога, бесшумно шагнул назад. Перед глазами плыли тёмные круги, а грудь сдавило, словно железным обручем – не сразу осознал Марек, что как задержал дыхание, так и не может вдохнуть. С трудом обуздал тёмное отчаяние, пошёл прочь, понурив голову.
Ледяное равнодушие медленно отступало, оставляя место ослепляющему негодованию, и Марека начало потряхивать слегка, как от сырого ветра, хоть и не холодно было – бурлила кровь, согретая гневом, разносила жар по конечностям. В самом сердце дружины – измена! Не зря, не зря векшиц сторонятся, нет в них человечьего, что было – Птичьей матери отдали, перья нацепили, древней твари служат! Вот и лгут, и предают, и убивают – да и выворачивают всё наизнанку: на благо дружине всё, мол!
Но делать-то что? Ноги вынесли Марека к лошадям, и кмет схватился за скребок, взялся вычёсывать Уголька. Плавно двигались руки, повторяя привычные движения, а мысли меж тем в голове бродили темнее туч.
К птицелову пойти? Даже если поверит, захочет ли вмешиваться? Верно сказал Чёрный, дрязги векшиц его не волнуют, пока они меж собой власть делят. Вот когда против честных людей силу свою обернут, тогда птицелов возьмётся их судить и карать, а до тех пор ему дела нет. Пусть и вовсе друг друга убьют, меньше птичьей скверны на земле будет!
Да как объяснить им, что Неясыть не такова, как прочие векшицы? Что сердце у неё осталось человечье, пусть и носит она наряд из совиных перьев?
К воеводе пойти? Сказать дядьке: раз Вороны свою старшую предали, то и его предадут? Так хороша, так сладостна показалась Мареку эта мысль, что бросился он обратно к шатру воеводы, даже не выпустив скребка из рук. Он найдёт верные слова, достучится до разума дядьки, воззовёт к его осторожности – и предателей схватят и на суд князю доставят! А если боги будут милостивы и вложат Мареку в уста верные слова, то сможет он воеводу убедить и Неясыть из беды выручить. А в том, что попалась она в беду – в западню, Воронами расставленную, Марек не сомневался.
И так он увлёкся, речь сочиняя, что сам не заметил, как на дядьку налетел. Все верные слова тут же исчезли, словно и не было их.
– Марек? – Воевода был в добром настроении, всего лишь нахмурился, удержав племянника за плечо. – Что ж ты сам не свой ходишь? Или тебя ночь пугает?
Марек вздрогнул, выпрямился, открыто глядя воеводе в лицо. Нет, не рябинная ночь его пугала, даже после слов Неясыти он тёмных чудес не страшился.
– Чего бояться, воевода, если ночь как ночь, вся и разница, что дома вокруг рябин хороводы водить будут? Но тревога меня не оставляет. Позволь на полёт стрелы всё вокруг разведать…
– И думать забудь, – отмахнулся воевода. – Векшица вот-вот вернуться может, и мы за караифами двинемся. Мне все нужны к этому времени. И ты особенно.
Глаза воеводы чуть заметно потеплели, и Марек заколебался: уж не лучший ли миг сказать про предательство векшей? Спросил осторожно:
– А если не вернётся? До темноты не вернётся?
– Значит, в ночи прилетит. Да даже если не прилетит – нечего тебе о птичьих колдунах беспокоиться. Иди сил набираться.
Марек проглотил рвущиеся с языка слова и с лёгким поклоном отступил. Нет, не поверит дядька. А если поверит – откажется помогать. Нечего, мол, о прихвостнях Птичьей матери печься.
Небо наливалось тревожной чернотой, тяжкий гул расходился под тучами, словно наверху бушевало море, захлёстывало небесные берега, грозило проломить их и на землю обрушиться. Сумерки опускались быстро, вот только полдень был, до вечера ещё далеко, а земля уже в темноте утопает. Со всех сторон подступала рябинная ночь, зловещая и холодная, стирающая границы, обнажающая неприглядное.
Неясыть так и не вернулась.
Уголька Марек оседлал сам, взнуздал быстро и привычно. Перебросился парой резких фраз с не в меру бдительным дружинником: «Куда собрался? Лагерь запрещено покидать!» – «Воевода на разведку послал. С ним спорить станешь?» Теперь бы самому с воеводой не столкнуться.
Тяжелее оказалось сладить с Угольком. Конь артачился, мотал головой, не желая куда-то скакать в самую ночь. Марек даже прикрикнуть на него не мог, чтоб внимания не привлечь. Только и оставалось, что шипеть да уговаривать, умасливая упрямую скотину. Лишь скормив иноходцу обеденную горбушку, Марек смог его успокоить и вывести из лагеря. Стоило пересечь незримую границу, как тут же в лицо ударил ветер, выбил из груди дыхание, выстудил мысли.
Марек оглянулся на тёмный лагерь, решительно сжал кулаки. Он даже направление представлял себе смутно, но ждать в бездействии больше не мог.
Если Неясыть не вернётся, он себе не простит.
Он обязан хотя бы попытаться.
* * *
Рябинная ночь обрушилась на степь в один миг. Это в города и деревни она вползала змеёй, струилась меж костров, липла к стенам, стучалась в окна. Здесь же не было от неё защиты – ни крова, ни огня. Только мерный галоп иноходца.
Глаза разведчика быстро привыкли к мраку, и он всматривался в темноту впереди, пытаясь угадать очертания горизонта и абрисы пологих холмов. Изредка вскидывал голову, щурился в небо, неспокойное и бурлящее, словно готовое уже разродиться разной пернатой нечистью.
«Нечего мне бояться, ночь