ходят его бока, как влажно блестит от пены черная шкура.
– Где же ты был?
– Не иначе нас звал.
Чужой насмешливый голос разрезал тишину, и Марек вздрогнул, обернулся, не веря глазам своим. Как он мог их не заметить? А ведь лучшим из разведчиков себя мнил!
Их было не много – воевода привёл только самых доверенных. Черно было лицо дядьки и не сулило Мареку ничего хорошего. Рядом с ним на кряжистом тяжеловозе ехал птицелов, с головой закутанный в плащ, а позади, отставая на два корпуса – оба векшицы и несколько разведчиков.
Марек сглотнул, неловко потрепал по шее Уголька, когда тот снова ткнул носом в плечо. Не объяснишь же глупому коню, что не подмогу он с собой привёл, а судей и палачей.
Белый Ворон спрыгнул с коня, шагнул к Неясыти, но Марек заступил ему дорогу и набычился. Не время сейчас обвинениями бросаться, да голословными – скажут, в уме повредился, рябинную ночь под грозовым небом встречая. Но и делать вид, словно ничего не знает, кмет не мог. Векшица взглянул ему в лицо, вздрогнул и отступил – понял, что Мареку всё известно.
Одно кмета радовало – при воеводе и птицелове не осмелятся братья-Вороны ничего Неясыти сделать.
– Я не позволял тебе покидать лагерь, сынок.
От низкого голоса воеводы Марек вздрогнул, как земля дрожала под ударами грома. И возразить нечего.
Виновато склонив голову, Марек покаянно вздохнул:
– Виноват, воевода, что приказа ослушался. В воле твоей как угодно…
– Оставь его, Рогвальд, – тихий сиплый голос хлестнул, как плеть. – Это я его позвала.
Марек обернулся так резко, что едва на ногах удержался. Неясыть стояла за его спиной, спокойная и ровная, и только проплешины в волосах и тёмные пятна крови на искромсанной одежде говорили о том, насколько ей худо.
Всеслав едва заметно тронул пятками бока коня, и тот послушно шагнул вперёд. Птицелов скалою навис над Мареком и Неясытью, и кмет чувствовал на себе его колкий внимательный взгляд.
Птицелов не сводил глаз с него, однако обращался к Неясыти. Голос его скрипел, словно старое дерево в бурю.
– Что ж ты, женщина, звала юнца безусого, а не своих братьев? На кочевников навести, на квилита указать? Так сама видишь – не осталось от них ничего.
– Так я и тебя звала, Всеслав, – с вызывающей насмешкой ответила Неясыть, вцепилась в плечо Марека, чтоб не упасть. – Я всех звала. Да откуда мне знать, то ли этот птенец оказался чутче всех, то ли остальные отзываться не захотели!
Вороны переглянулись, лицо Чёрного заострилось ещё сильнее. Вот и обвинение из уст векшицы прозвучало, дальше только птицелову судить, кто прав, кто виноват. Но тот только плечом дёрнул.
– Зачем же звала его? Да ещё и в истинную рябинную ночь?
– Так если б не он, птицелов, я б и до наступления ночи не дожила! – Неясыть улыбалась спокойно, щурила дымчатые глаза, а Марек даже сквозь одежду чувствовал, какие же ледяные у неё ладони, словно только из могилы встала. – А раз он меня спас, да по моей вине в степи оказался, пришлось птиц да нечисть заклясть, чтоб его не тронули.
Птицелов резко спрыгнул на землю, шагнул вперёд, навис над Мареком – выше на голову оказался. Капюшон слетел, обнажив жуткое лицо – не лицо даже, а лик, в древесной коре вырезанный. Морщины легли глубокими ранами, в уголках рта застыла тёмная смола. Нос и скулы неведомый резец едва наметил, и только глаза были живыми, человеческими, серо-зелёными. И оттого ещё страшнее делалось.
– А стоило оно того, женщина? – Тут только Марек заметил, что не зовёт её птицелов ни Неясытью, ни векшицей. – Стоило одну его жизнь такой ценой откупать? Чем ты осталась, глупая? Не человек, не птица, не с именем, не безымянная. Больше сотни лет прожила – и всё ради чего? Чтоб в два раза быстрее иссохнуть? От богов ты однажды отреклась, а теперь и от хозяйки своей. После смерти кто тебя заберёт?
– Не твоя беда, Всеслав. – Неясыть гордо вскинула голову, едва заметно вздрогнув от боли, только Марек почувствовал. – Уж найдётся кому.
– Да, – покорно согласился птицелов. – Не моя беда. И кого ты не дозвалась – тоже не моя.
Он развернулся и ушёл как ни в чём не бывало, взобрался на коня, и даже тяжеловоз поначалу ноги подогнул, вес его на себя принимая. Вороны переглядывались неуверенно, страх сменялся облегчением. На Неясыть они не смотрели, а если взгляд ненароком падал, то тут же спешили глаза отвести.
Марек рванулся вперёд, окликнуть птицелова, но Неясыть до боли впилась в его плечо. За одной маленькой ложью тянулась другая, а признаешься, что сам на помощь Неясыти кинулся, да преданной и израненной нашёл, так спросят – а как выжил в безумстве рябинной ночи? Как вышло, что птицы тебя не тронули?
Воевода хмурился недовольно, но больше не гневался, а во взгляде его чудилась Мареку даже лёгкая гордость. Мол, племянничек-то лучше прочих оказался, жизнь векшице спас. А что там птицелов говорил – так его ли, воеводы, ума дело? Не ему в кружева божественной лжи лезть, в чародейских тайнах разбираться.
Кивнул только Мареку, мол, не отставай, и развернулся обратно, дружину к Вежнице вести. Марек долго смотрел ему в спину, а на сердце словно камень лёг, тяжёлый и холодный. Хоть и знал кмет, что ни слова правды не было в словах Неясыти, а всё равно вина в душу змеёй впилась.
– Почему? – тихо спросил он, когда всадники отъехали далеко. – Почему ты лгала птицелову, почему меня выгораживала?
Теперь, когда никого не осталось рядом, Неясыть тряслась и едва на ногах стояла. Марек подхватил её на руки, усадил перед собой на Уголька. Прижал к себе спиной, пытаясь отогреть, только сам ничуть не теплее был.
Она долго не отвечала, запрокинула голову Мареку на плечо и, кажется, задремала. Но, когда кмет отчаялся уже дождаться ответа, тихо произнесла:
– Потому что человеком быть мне по душе больше, чем пернатой тварью. Маленькая ложь – не такая большая плата за расплетённую судьбу.
Марек молчал. От вереницы вопросов в голове ледяной жгут желудок оплёл, жутью разум сковал. Выплюнуть бы их, выдавить из себя, как яд из раны выдавливают, но ответ услышать было ещё страшнее, чем сомнения в себе носить.
Неясыть (нет, не Неясыть, теперь уже нет) ощутила его оторопь, успокоить попыталась:
– Всеслава не бойся, да и остальных птицеловов тоже. Если и чуял он квилита, так рябинная ночь всё смыла. Долго ему ещё на след не встать. Ты только не просыпайся, не просыпайся.
Наоборот, кольнуло отчаяние, хотел бы я проснуться, и чтоб не было ничего!
Но Марек промолчал. Некоторые вещи лучше не произносить вслух – так хоть надежда останется, что не взаправду они.
За спиной медленно вставало солнце – по-зимнему алое и холодное. Только на сердце так и осталась тьма непроглядная, словно рябинная ночь не закончилась ещё.
И вовсе не закончится.
В глубине бездонного неба мелькнула ширококрылая тень – пусть и чужими глазами, Птичья матерь всегда следила за своими детьми.
Возмездие
Законы предгорий суровы, для них равны все – и воин, и старик, и ребёнок. И потому они справедливы – как солнце, не знающее разницы между человеком и животным. Оно одинаково иссушит любого.
– Наши законы справедливы, – говорю я в лицо осуждённой.
Она не плачет. В организме просто не хватает влаги на слёзы. Сухая сморщенная кожа покрыта трещинами, в которых желтеет сукровица.
– Какая разница, справедливы они или нет, если они безжалостны и жестоки? – Горечь в её словах на вкус как лечебные травы, но она не излечивает, наоборот – отравляет.
Я не судья, я всего лишь конвоир, всего лишь палач. В её судьбе от меня уже ничего не зависит: нам осталось пройти по длинному, утомительно длинному коридору и расстаться у ворот на поверхность, у ворот к солнцу.
Потому-то мне и разрешено с ней говорить.
– Если б законы были жестоки, то приговорили бы не тебя, а твоего сына, ради которого ты пошла на преступление, – я возражаю ей, голос мой уверен и спокоен.
От этого спора тоже ничего не зависит. Его следовало вести раньше, гораздо раньше, ещё до того, как наши законы были нарушены.
– Но теперь он всё равно умрёт. Вы же не дадите ему лекарство.
– Нет. Его не было в очереди. Твоя попытка подделать документацию провалилась.
Дальше мы идем в молчании. Она всё ещё не плачет, и правильно делает. Там, на поверхности предгорий, ей понадобится любая капля жидкости в организме.
У самых ворот она вздыхает, в голосе прорезается боль:
– Вы даже не дали с ним попрощаться!
Мне хочется обнять её и утешить. Сказать: да, я понимаю тебя, понимаю и всем сердцем оправдываю твоё преступление, каждым нервом разделяю твою боль. И: прости, что ты одна встала