на путь преступления, путь, на котором стоять должны были мы оба. Но я молчу, не приближаюсь к ней, ибо закон превыше всего.
Да и не поверит она мне.
Она не знает, что её сын погиб, пока длился суд. И я не нахожу в себе сил сказать ей об этом. Сейчас в ней живёт глупая, наивная надежда на милосердие. На то, что жалость к ребёнку сможет поколебать устои общества, пересилить равнодушие закона. Может, именно эта надежда поможет ей умереть спокойно.
У ворот мы расстаёмся в молчании. Я отхожу на положенные десять шагов назад, пока медленно раздвигаются створки. Снаружи милосердные сумерки – суд сжалился над нею, над её искренним материнским горем. Её изгнали в вечерний час, позволив продлить жизнь ещё на целую ночь.
Но даже слабый наружный свет слепит меня, огненным мечом взрезает привычную подземную тьму. Я щурюсь, вскинув руку к глазам, не позволив себе опустить лицо. Смотрю, как она медленно уходит в предгорья, смотрю, пока чёрный силуэт моей жены не исчезает в слепящем свете.
Затем створки медленно, рывками сдвигаются, и я остаюсь в темноте.
Один.
Сделка на перекрёстке
Сделка – всегда риск, особенно если это сделка с теми, кто не ходит под солнцем. Как угадать, что не обманут, с благостной улыбкой согласившись на твои условия? Как понять, что затаили холод в сердце и кинжал за спиною? Или хуже того – тонкие скользкие чары, что опутают шею удавкой, проскользнут в горло, ужом свернутся в желудке, что и уйдёшь, довольный, уверенный, что получил всё, чего хотел, когда у тебя и последнее отобрали?
Твари из-под холма украли мою невесту в самый день свадьбы, прямо на рассвете. Оставили в покоях сухую корягу, укутанную в дырявый саван, а в зыбких рассветных лучах казалось – моя милая дремлет под полупрозрачной кисеёй фаты.
Корягу, конечно же, сожгли. Но даже твари из-под холма не могли обойти древние законы, не могли никого забрать, не оставив одного из своих взамен. Конечно же, мы его нашли. Конечно же, они снова избавились от слабого ребёнка.
Тонкий, большеглазый, с пухом вместо волос, с руками-веточками – он больше походил на болезный цветок, чем на живое и разумное существо. Но у него было имя, и он был родня тварям из-под холма. А значит, годился для сделки.
Я привёл его на закате к последнему перекрёстку перед тёмной грядой холмов и принялся ждать. Кинжал из грубого холодного железа покалывал мальчишке тонкую шею, оставляя на ней алые пятна ожогов, но ребёнок молчал. Только моргал часто. Мне даже совестно делалось, и рука дрожала, и сердце ныло, но я твёрдо знал законы: хочешь вернуть своего – пригрози, что вонзишь холодное железо в сердце одного из них. Тогда тварям придётся смириться. Главное, не верь, не верь им, что бы ни обещали. Только жизнь за жизнь, и никак иначе.
Законы и в этот раз не подвели. Луна в небе потускнела, как затёртая серебряная монетка, звёзды же, напротив, стали ближе и ярче. Она вышла навстречу из теней, шагнула ко мне, замерла напротив. Хотя я мог поклясться – еще секунду назад на дороге к холмам не было ни души.
– Отдай моего сына, – проскрипела женщина из-под холма, и белые лёгкие волосы её сами по себе шевелились без ветра.
Я пожал плечами, нож снова задел кожу ребёнка.
– Забирай. Но сначала верни мне невесту.
– Твоя невеста счастлива в наших залах, пьёт мёд, поёт песни, пляшет с королевичем. Мы одели её в тончайший шёлк, переплели её косы жемчугом, увенчали серебром и рубинами. Разве ты мог бы дать ей хоть малую часть того, что даровали ей мы?
Я только плотнее сжал зубы и кольнул кинжалом мальчишку. Он даже не вздрогнул, только струйка крови, неестественно светлой в темноте, зазмеилась по белой коже.
– Верни мне невесту.
– Твоя невеста счастлива в наших залах. Жизнь её – самый сладкий сон, самый желанный покой. Разве захочет она возвращаться к тебе, к твоему народу, к долгому труду, болезням и смерти?
На этот раз я прижал кинжал сильнее, так, что мальчишка запрокинул голову, попытался вжаться в меня, лишь бы отстраниться от холодного железа.
– Верни мне невесту, – третий раз потребовал я, и мы оба знали, что отказаться она не смеет.
Тварь из-под холма пожала плечами и отступила обратно в тени, а на дороге впереди показалась тонкая фигурка, закутанная в белое, бредущая медленно, словно во сне. Затаив дыхание, я вглядывался в неё, щурился жадно, пока она не подошла ближе и я не смог различить любимые черты под вуалью.
От облегчения даже руки ослабли. Древний закон не лгал, сделка состоялась.
– Забирай своего сына, – выкрикнул я в темноту и оттолкнул мальчишку от себя.
И швырнул ему в спину нож – пусть твари знают, что не они одни умеют плести из обычаев и слов липкие тенёта.
Счастливый, я бросился к невесте, и она упала в мои объятия, странно лёгкая и холодная. Я обнял её, сорвал с лица кружевную вуаль, всмотрелся в родные, такие безмятежные и неподвижные черты. Она не дышала.
Холодное и липкое текло по моим рукам, пятнами расползалось по подвенечному наряду. Похолодев, словно мертвец, я уложил её нежно на землю, снял окровавленную фату, уже понимая, что увижу.
В её спине торчал мой нож из холодного железа, лезвие вошло глубоко под лопатку.
У меня верная рука.
– Твоя невеста к тебе вернулась, – проскрипела тварь из-за спины, – сделка свершилась.
Обернувшись в гневе, ярости и отчаянии, я ещё успел заметить её, прижимающую к себе несуразного мальчишку, успел заметить усталость и печаль в её глазах, и ни единой искорки торжества.
– Она была счастлива в наших залах, – донёсся до меня шёпот из теней. – Мы дали ей чудо, а что смог подарить ты?
А может, мне только послышалось.
Тот, кто в небе, верно хочет жертвы [8]
Странник вышел из леса уже после рассвета, когда солнышко-царь на небо вскарабкалось, да утренний туман разогнать ещё не успело. Над выжженной полосой, что деревенский частокол от гнилого бора отделяла, белёсое марево поднималось, колыхалось вяло, силуэты и очертания размывая.
Стоян прищурился, натянул на лук тетиву, но за стрелу браться не спешил: слишком светло уже для лесной нежити, твари проклятые под прямые солнечные лучи не сунутся. Но лук он всё же не выпускал: кроме нежити богопротивной и прочей дряни в округе хватало, разбойников тех же. И пусть зоркие глаза Стояна лишь одного путника различают, а опыт да сказки дедовские подсказывают: чародейством можно и целое войско скрыть, а тати бесчестные – все через одного чародеи!
– Эй, Карпош, – окликнул Стоян напарника, – твои глаза помоложе да позорче, глянь-ка на гостя этого.
Карпош, юнец рыжий да нахальный, сплюнул травинку, которую грыз лениво, и поднялся неохотно. Уж ему-то щуриться не пришлось, чтоб путника разглядеть.
– Не по погоде одет, весь в тёмное кутается, а голова непокрыта. Что, дядька Стоян, думаешь, колдун?
Стоян огладил пшеничные усы, смятение скрывая.
– Не хотелось бы, да, – ведь нет толку стрелы на чародея переводить – отведёт иль и вовсе в червяков обратит. – Но сам подумай: солнышко вот встало только, а идёт он со стороны леса. Иль ночевал в нём, иль всю ночь шёл.
– Так, может, мужиков кликнуть? Всем миром ещё, боги дадут, отмашемся.
– Или сильнее разозлим. Может, проще будет хлеб-соль ему сунуть да с дороги убраться.
Карпош бросил на напарника презрительный взгляд: слишком молод он был, слишком любил силушкой своей безграничной покрасоваться, а потому не понимал ещё, когда стоит за дубину браться, а когда голову гнуть. Или того хуже – бежать и по тёмным норам прятаться.
Когда путнику до частокола меньше полусотни шагов осталось, Стоян окликнул его зычно:
– Стой, путник! Назовись! Кто ты и откуда путь держишь?
Тот замер, вскинул ладонь к лицу, глаза от света прикрывая, и на его груди листвяной зеленью камень блеснул. Охнул Стоян, подумал, что почудилось ему, но присвистнул рядом Карпош:
– Дядька Стоян, это что ж у него – лекарский знак? Взаправдашний?
«Хотел бы я знать», – подумал дозорный, медленно лук в сторону откладывая. Хорошо, ох, хорошо-то как, что за стрелу не взялся, хоть и хотелось стрельнуть в непонятного странника от греха подальше. А то б ещё господин лекарь осерчал и прочь развернулся, а ведь деревне их, Брезнице, ох как его помощь нужна!
Путник меж тем ещё ближе подошёл, шагов на двадцать, и остановился. Можно было уже разглядеть его лицо под шапкой льняных волос – молодое, худое, веснушчатое, с ясными глазами,