И так это все и началось. Телескоп (выглядевший, скорее, словно гроб на ассиметричных лесах), поворачивался над нами медленно, скрипя, похрюкивая и тарахтя. Мастер Бартоломей лениво болтал, растягивая гласные и прерываясь в самых странных местах, чтобы сделать глоток из горлышка, а то и без видимой причины. Прохладный ветер нес знакомые запахи (земли, травы…). Все возвращалось на свое место — каждая последующая минута была настолько очевидной, что, скорее, увиденной во сне, чем пережитой. Он показал мне, как выставлять склонение и ректасценцию, как управлять увеличением. Я почти что прижимал нос к экрану. Но существовал способ более интимного контакта: окуляр в эластичной обойме, который можно было извлечь из пластикового зажима на кожухе. Бартоломей научил меня, как вставлять его в глазницу, как отцеплять его от кожи. Теперь достаточно было сесть поудобнее, расслабить мышцы, закрыть другой глаз — и я покидал Землю. Бартоломей продолжал говорить, все более непонятно, смысла в его словах становилось все меньше. Он начал угощать меня своим нагревшимся яблочным вином. Он манипулировал телескопом, когда я не глядел — то есть, когда Глядел — перемещая меня плавными дугами по небосклону: звезда, планета, звезда, астероид, звезда, Луна… А эти лунные бури, желтые, красные и синие атмосферные вихри, созвездия туч — громадное перемещение, по причине собственной огромности почти неподвижное в столь отдаленном взгляде… Я даже едва успел подставить руку о холодный пол, потеряв равновесие на стульчике, когда меня столкнул особо мощный лунный круговорот.
Мастер Бартоломей водил костлявым пальцем по их изображениям на экране.
— Вот этот вот, тут… целый комплекс… уже целый месяц вот так. От полюса идет, пожрал южный фронт. Некоторые уравнения… Как прошлой ночью: невозможные для расчета проблемы, когда вырвутся на волю… Вон, погляди вовнутрь кратера, как выворачивает… На Луне они не знают никаких Перемирий, никаких Заветов. Только поедают себя взаимно, одна буря — другую. А потом гадальщик видит такие вот цветы хаоса…
— Красиво.
— Суеверия.
— Неверные? Эти корреляции. Подай немного влево.
— Какие корреляции? Связи всегда имеются, человек всегда обнаружит те или иные. Но вот причину и следствие?
— Не знаю. Мы же видим, выходит — влияют на нас. А откуда тебе известно, что обозначает этот шторм на самом деле? Ведь что-то же он значит.
— Но не для нас, дорогуша, не для нас. Впрочем, а как ты это себе представляешь? Что у них нет ничего лучшего для работы, как только моделировать Землю? Модель, соответствующая оригиналу со стопроцентной точностью, должна была бы стать его идеальной копией.
— Не нужно моделировать целого, чтобы предвидеть изменения некоторых аспектов, ну, я знаю, независимых частей…
— Кто тебя учил, парень? Ваш пастор?
— Читать и писать? В основном, сам; ну, еще семья, как оно обычно бывает с детьми…
— А тебе не кажется, что люди все же чем-то отличаются от камней, планет или звезд?
— Это более сложно, наверняка. Но имеет ли здесь какое-либо значение степень сложности?
— Сложно… — скривился Бартоломей, потирая друг о друга кончики большого и указательного пальца, как бы пытаясь размолоть между ними какое-то невидимое вещество. — Если бы проблемой была только степень сложности… Тебе, случаем, не холодно?
— Я мог бы так до самого утра. Если разрешишь…
— Да бога ради, играйся. С погодой повезло.
Он ушел, оставляя меня один на один с ночью. Я же, в конце концов, засну, где-то между Юпитером и Сатурном.
* * *
От Червяка остался кровавый скелет, седло, упряжь и сморщенная пелерина черной шкуры. Земля вокруг, в радиусе пары десятков метров, вся была перепахана и вспушена. Я сошел с Малинового, чтобы загрести ее в ладонь, почувствовать под пальцами — но это была только почва, как везде. Правда, я не заметил в ней каких-либо признаков жизни — насекомых, растений — только это тоже ни о чем еще не могло свидетельствовать.
— Кристаллы или железо… — буркнул я под нос. — А тут ничего.
— Может быть, глубже, — предложила Сйянна.
Я пожал плечами и снова вскочил на Малинового.
Я пробовал найти по следам каравана место ночного нападения на нас. Следов не было. Мы еще делали какое-то время круги, в конце концов, я сдался; близился полдень, пора было возвращаться на ферму. Сйянна, дом которой, по крайней мере, располагался не с противоположной стороны от «имения» Бартоломея, несколько минут сопровождала меня.
— По-моему, он тебя полюбил, — отозвалась девушка.
— Бартоломей? Не думаю.
— Мне кажется, так.
— Я вообще там такого дурака свалял.
Она захихикала. Впервые она выглядела по-настоящему на свои годы, когда смеялась вот так, не разжимая губ, по-девичьи (по-детски) отворачивая лицо от меня, и одновременно пытаясь искоса подглядеть мою мину и реакцию на ее смех.
— Ой, возможно, именно потому.
— В этой глуши у него мало развлечений, так что шут всегда пригодится. — (На эти слова Сйянна снова захихикала). — Почему он живет сам?
— Не знаю. Он всегда жил один. То есть, с тех пор, сколько помню. Может, раньше… Не знаю.
— Вы боитесь за него. Это его частное Перемирие… правда, из-за этого?
— Ну, наверное, так. Вот черт!
Мы как раз подъехали к останкам земного змея. Витки зеленого тела вырастали над поверхностью почвы; чудище сдохло с головой, вгрызшейся в сожженную солнцем землю — здесь еее не покрывала трава, копыта лошадей разбивали песчаные окаменелости. Следы же нижних разломов вели с севера; здесь закончились.
Сначала мы подумали, что он жив. Две арки зеленого тела, высотой более метра, неподвижные — и всего. Девушка не могла знать, сдох ли он.
— Ну и скотиняка, — удивленно просопела она, наклоняясь в седле. Прежде, чем я успел ее удержать, она протянула руку и коснулась чешуистой кожи создания. — Почти холодный. Брр. Гадость. — Она вытерла руку о штаны.
Мы несколько раз объехали останки. Солнце стояло в зените. Сйянна прикрывала глаза открытой ладонью, веснушки на щеках указывали границу тени. В конце — что было неизбежно — она перехватила мой взгляд, когда, вместо змея, я присматривался к ней. Глаз я не опустил. Она широко улыбнулась, все еще с поднятой рукой.
Так мы скалились над трупом Чудовища; лошади стояли неподвижно, как зачарованные. Минута? Две? Не мигая; глупая радость на наших лицах. Пока Малиновый не фыркнул, сделал шаг назад, и она опустила руку.
* * *
Никто не погиб, но Леону Старшему отгрызло ногу. Потом он сиживал на веранде задней пристройки, обрезанная штанина открывала избыточно забинтованную культю. Опирая ее на высоком стуле, он вздымал ее к небу. — Хорошо для кровообращения, — говаривал. Еще он не выпускал теперь из рук бутылки. Сделав хорошенький глоток, откидывал голову к Солнцу и цедил сквозь стиснутые зубы: — А теперь Леон шевелит пальчиками. — Эта и другие вещи не позволяли мне забыть о моем поведении той ночью, хотя я убедился, что никто не привязывает к нему особого внимания, впрочем — а разве кто помнил, когда я оторвался от каравана? Разве что, одна Лариса. Разбежались все, раньше или позднее; каждый спасал собственную шкуру. Неужто это все должно было свидетельствовать только лишь о моей исключительной впечатлительности — в буквальном смысле, избыточной чувствительности совести — что в обычном инстинкте в момент замешательства я видел акт некоей метафизической трусости…? Ипохондрик души. Но потом Леон Старший снова напивался, и я думал про себя: «Я — это не они. Не следовало мне так». Лариса глядела вопросительно. Я же срывался с фермы под любым предлогом.