Ты уже сам ощутил, как это бывает. Олень смотрит в глаза леопарду — и у него редко-редко хватает здравого смысла убежать. Чтобы убежать, олень должен быть очень здоров, умен и силен, идеален — а такие из безопасного места в наши сумерки в одиночку не выходят.
Но все это лирика. К тому же, я всего этого и не видел — мамины сказки тебя, я думаю, не слишком интересуют? Так о чем мы начали?
Ага. Детей у матушки до меня было двое. Мою старшую сестричку, еще в храмовые времена, съели люди, жрецы. Идиоты верили, что если съесть тело бога, то сам будешь жить вечно. Суеверная придурь; передохли, конечно, как и все прочие, в свой срок, хотя в «съесть кусок бога» некоторая часть человечества до сих пор истово верит, несмотря на замену мяса суррогатами. Старшего братца, всего-то лет за сто до моего рождения, сожгли как дьявольское отродье — он был на тот момент совсем молоденький, попался глупо, из любопытства. Так что во мне матушка воспитывала осторожность и снова осторожность, чувствовала, что детей у нее больше не будет, нянчилась со мной всерьез, очень хорошо учила, много рассказывала о людях, чтобы я проникся. С детства помню, к примеру, жуткую историю про одного из наших в подземелье дворца человеческого владыки. Матушка рассказывала, как люди его распяли на стальных крюках, тело начало восстанавливаться — и железо вросло в живое мясо. Он там жил ужасно долго, мучаясь от голода и невыносимой боли, пока кто-то из людей не побрезговал запахом от больной плоти и не приказал его сжечь. Куда хуже человеческих страшных рассказок про наказание от их доброго бога на том якобы свете, правда? Люди нас называют безжалостными тварями, но в плане безжалостности дадут фору кому угодно. Мы просто питаемся, им доставляет удовольствие чужая боль как таковая. Боль жертвы, я хочу сказать — потому что добычей такое назвать сложно. Люди, конечно, очень спокойно могут друг друга жрать, но обычно им хочется всего-навсего замучить и бросить. Исключительно развлечения ради.
Меня лично боль добычи никогда не развлекала. Ужас — да. Смешно же, как они суетятся, верещат и болтают всякий бред. Опять же — кровь с эндорфинами вкусная вещь, но и с адреналином иногда тоже очень ничего. Встряхивает. Так что я, бывало, на заре туманной юности пугал добычу до невозможности. Потом одна у меня умерла от инфаркта и оставила меня голодным — трупной кровью мы, понятное дело, предпочитаем не питаться — и я перестал гонять людей до кондрашки. Тем более лишней боли никогда не причинял. От нее вкус особенно не меняется, а настроение у меня портится.
Я же понимаю, что такое — больно. Не хуже, чем они.
Никаких богов мы, конечно, себе не выдумываем. Дью как-то мне сказал, что идея бога — это понятие о духовности сугубо у стайных животных, а мы не стайные. Смешно, но знаешь, я люблю говорить «мы», когда речь идет о принципах всех моих сородичей вместе, а видел этих самых сородичей раз тридцать за всю жизнь — и только. Это «мы» означает всего лишь, что я не один такой. Есть другие. То есть — что у меня может быть потомство.
Это душу греет. Душа у нас есть. Не бессмертная, но тяжело смертная. Люди боятся смерти — любой из нас боится не столько смерти, сколько боли. В смерти ничего принципиально страшного нет, а вот боль — это плохо. Особенно, если ты беспомощен, а боль кто-нибудь причиняет. И если это долго. Бессильная ярость — самое гадкое состояние из всех возможных…
Но мы уклонились от темы.
Моя первая роль среди людей — ученик художника. Я с раннего детства люблю рисовать и хорошо получается, поэтому с самого начала присмотрел себе толкового человека, чтобы взять его в учителя. Кроме шуток. Художник в том городе, куда я ушел из матушкиных охотничьих угодий — в Хэчвурте, да — жил прекрасный. Мэтр Бонифатио, если помнишь… да знаю я, что ты ни разу не знаток. Был бы ты знаток — не в таком журналишке бы работал… Поясню. Фрески в Величайшем Соборе Святого Духа он писал, это, кажется, в школе проходят. Вспомнил? Правильно, «Моление о чистоте» тоже его. И «Загробный Судия». Ну ты просто молодец. Я думал, ты в этом вообще никак… Кстати, маленького демона в «Загробном Судии» — помнишь, там такой хамского вида гаденыш в железной короне и черной хламиде, который расселся у ног Вседержителя и грешников рассматривает? — он писал с меня в молодости. Симпатичным я был ребенком, а?
Ха-ха, кончай льстить. Впрочем, я знаю, ты и вправду так видишь. Бонифатио тоже… как бы сказать… впечатлился, когда мы познакомились.
Я его заочно давно знал. По фрескам. Он очень мне нравился: человек креативный и слегка сумасшедший, таких немного. Матушка меня учила, живя с людьми, заниматься вещами внешне безобидными; я так и решил пойти к мэтру Бонифатио наниматься в подмастерья, только боялся, что он меня выгонит. Вот еще. Я тогда себе цены не знал по молодости лет.
Он меня увидел — чуть глазами не сожрал. «Потрясающе, — говорит, — потрясающе. Слушай, парень, ты не хочешь мне попозировать, а? Ну, это ничего страшного, это значит — посидеть тихонько, пока я буду рисовать. Я тебе заплачу — серебрушку за час. Ну как?» Я говорю: «Мэтр, рисуйте даром, но можно я у вас учиться буду», — а он обрадовался, как маленький, сказал, что такую модель уже несколько лет ищет, и пообещал меня устроить, поить-кормить, учить — но чтобы я ему позировал в обязательном порядке. «Такой, — говорит, — своеобразной внешности я в жизни не видал. Есть в этом что-то удивительное все-таки…»
Кормежка-питье от него мне конечно были ни к чему, вот комнатушка в его доме, на чердаке над мастерской, пришлась кстати. Я, правда, там почти не жил, все время ошивался внизу, где мэтр писал. А он, пока не сделал десяток эскизов, меня учить так и не начал. Страшно увлекался новизной — а тут ему попался ну очень, все-таки, необычный типаж.
Имя я ему сгоряча ляпнул настоящее — Эльфлауэр, Лунный Цветок. Потом уже спохватился, что людей так не зовут, и другим уже назывался простенько, но своего учителя поправлять не стал. Не так уж и надолго, в сущности.
В общем, Бонифатио меня приютил, а я скоро прижился и стал за ним потихоньку наблюдать. В стране мой мэтр на тот момент был лучший художник, без вариантов. От заказов отбиться не мог, от короля присылали, бывало, но на большие деньги никогда не льстился, а любил работать для церкви. Верующий был до полного самозабвения; когда углублялся в очередной мистический сюжет, то писал с перерывами на помолиться, а поесть забывал, если не потеребить и не напомнить. Я его жалел, напоминал, а он смеялся: «Я, — говорил, — дружок, — пощусь. Так Небо ближе»… Редкостный человек, в общем, не такой, как большинство в стаде. Я любил смотреть, как он работает, часами мог наблюдать, а он говорил, что я у него завелся, как кот, и что я — талантливый лентяй. И еще — что я идеальная модель, потому что бесконечно могу сидеть или лежать в удобной позе, неподвижно: я ведь выслеживать и выжидать приспособлен. Хорошо было. Я совершенно спокойно мог ходить на охоту, а к нему возвращаться отдыхать. Он за мной не следил и ни в чем меня не подозревал, но, вот смех-то, говорил, что видок у меня бесовский. Милый, но бесовский. Искусительный. И мэтр, глядя на меня, будто догадывался о чем-то.