А потом стал демона с меня писать. «Ты, — говорил, — потрясающе смотришь на людей — так и дворянин посовестится. Ты, сынок, бесстыжий, как кошка, и такой же храбрый». Я не спорил.
Я, конечно, чуял, что от него пахнет совсем нехорошо, смертью пахнет, грядущей почечной недостаточностью. Огорчался; на тот момент человеческая медицина была дурной лженаукой, а нашей и вовсе не было — не слишком мои родичи в ней нуждаются — так я понятия не имел, чем ему помочь. Досадовал. Мне у Бонифатио очень уютно жилось, а он собирался умереть вот-вот, хотя и не имел об этом ни малейшего понятия — ужасно жалко.
Никто из людей о нем толком не заботился; сначала у него жила толстая кривая тетка, которая прибиралась и готовила, но толку от нее все равно было маловато. Эта скотина больше пялилась на меня, чем помогала ему — все норовила дотронуться, когда я прохожу, и что забавно, пахла при этом довольно вкусно. Через полгода она мне хуже тоски надоела и я ее… того. Не подумай, не дома. Выследил, когда она вечером пошла к приятельнице на другой конец города — сплетничать. На дороге попался якобы случайно — она обрадовалась, попросила проводить. Ну я и проводил — до ближайшего укромного места на набережной Канала. Она не сопротивлялась. Они вообще не чувствуют укуса, если правильно взяться.
Ее так никогда и не нашли. Она по Каналу куда-то уплыла, так что Бонифатио не узнал ничего дурного. Только слегка расстроился, что она никого не предупредила. Решил, что сбежала с самцом из солдат; многие ваши самки так делают. Прости, в смысле, человеческие женщины.
Но Бонифатио к женщинам ровно дышал — а вернее, у него сил не было. Он вырисовывал из себя всю энергию, которой располагал, работал тяжелее, чем в поле. Закончив одну картину или начиная вторую, молился или ходил по святым местам, вдохновлялся. Так что через месяц эту свою экономку забыл с концами.
Я ему сам еду покупал. Вернее, добывал. Сам, разумеется, никогда не пробовал ту дрянь, которую он любил — корм для стада. Люди же, хоть и корчат из себя хищников иногда, на самом деле падальщики, а это глубоко другая категория. Разумеется, я на базар ходить не слишком любил: там дохлятина продается. Убивают утром, днем продают, а жрут только вечером, когда от мяса уже несет полным букетом. А мясные обрезки, а всякие потроха, которые они покупают за грош! Да стаду нравится все с гнильцой и душком — рыба эта мерзкая, молоко скисшее, сыр заплесневевший… Меня от этого запаха всегда мутило; старался только из жалости к мэтру… Да, я помню, вы еще траву едите, к траве я нормально отношусь, но не как к пище — мне ее усвоить нечем. А мэтр траву не слишком часто употреблял; ему нравилась мертвечина, да еще и прокопченная над огнем. Я ее заворачивал в бумагу или тряпку, чтобы не нюхать, пока домой несу.
Бонифатио меня учил обращаться с деньгами. «Удивительно, — говорил сначала, — ты такой умненький мальчик, и красивый, с лицом, с руками как у аристократа — а не понимаешь вещей, которые каждому бродяжке очевидны». Потом мы с ним это чуточку пообсуждали — и мэтр сделал вывод, как припечатал: «Ты, сынок, не дурачок, ты только совершенно аморален. Уму не постижимо, как такое вообще возможно». Он мне все пытался донести, что красть нельзя. А я ему — что отдавать деньги за то, что я могу свободно взять и так, мне не интересно. Не жалко, просто неинтересно. Это же очень смешно: утащить у какого-нибудь болвана кусок с лотка, спрятать, а потом невинно любоваться, как он разоряется. Я, как все наши, двигаюсь при желании очень быстро, быстрее, чем человеческий взгляд может уследить, и всех этих стадных коллизий вроде страха и вины, которые часто выдают вора, конечно, испытывать не могу. В чем я виноват? Кого мне бояться? И меня никто никогда не подозревал.
Мэтр бился-бился, и в конце концов взял с меня слово, что я не стану ничего чужого брать без спроса. Чтобы я просил у него денег, если мне что-нибудь понадобится. Заставил поклясться именем бога. Я поклялся, конечно, и перестал ему рассказывать про свои приключения: понимал, что он серьезно относится ко всем этим словам — и не хотел расстраивать.
А когда за людьми следил — видел, что Бонифатио своих сородичей переоценивает и идеализирует. Они сами воровали почем зря, а те, кто голодным тварям объедков жалел, по мне, гораздо хуже воров. Мне на голодных смотреть тяжело, и чуять запах голода нестерпимо — у своих ли, у людей ли, у других ли животных, все равно. Голод — это, в моих понятиях, очень плохо. Я у таких, кто обожрался, а другим не давал, иногда изрядно воровал в юности, еду или деньги — а потом кормил всяких бедолаг и развлекался тем, как у них запах меняется. Но это — когда сам был сыт и благодушен, ясное дело.
Еще мне нравились всякие вещицы и тряпки. Я до сих пор люблю стильные тряпки, это пунктик многих наших, ничего не поделаешь. Бархат и атлас приятны на ощупь; верхнюю одежду приходилось покупать, тогда краденое на тебе еще легко опознавалось, но шелковые рубашки я воровал только так, а на них иногда надевал грубейшую куртейку из недубленой кожи — наслаждался контрастом и еще одним забавным чувством, очень характерным для моих юных сородичей. Оно, я думаю, вызывается некоторым внешним сходством между нами и людьми.
Это чувство можно описать примерно так: как смешно, что стадо видит совсем не то, что ты есть. Волк притворился пастушьей шавкой и бродит среди овец, а те знать ничего не знают. Тихий восторг… Ну да это детские игры.
Так что я приходил в мастерскую утром, приносил корма, который был мэтру по вкусу, а мэтр говорил: «Спасибо, что позаботился о завтраке, бродяга… К девкам шлялся, паршивец? Любят тебя девки, красавчик?»
Я к девкам шлялся. В то время мне молодые красивые женщины ужасно нравились. Я за ними тоже мог наблюдать без конца, они мне казались разными и роскошными, как цветы, а от запаха меня шатало. За ними даже охотиться особенно не приходилось. Я быстро научился с ними договариваться. Делать очарованный и печальный вид, вздыхать, смотреть снизу вверх. Говорить «я никогда не видел такой красоты», «ты — единственная», «я бы хотел написать твой портрет, чтобы наши потомки узнали о нетленной прелести нашего времени»… Тела старался прятать, чтобы горожане не слишком полошились. Меня восхищало, что еда так мило выглядит.
На мужчин охотиться гораздо труднее. Я долго учился отличать настоящую добычу от всех остальных. Через некоторое время понял: хороший обед, независимо от пола и от твоих намерений, хочет тебя заполучить. Лучше — тайно. Хотя, если навсегда, то тайной можно и пожертвовать.
Матушка говорила, что куда легче убивать тех, кто тебе сексуально полярен — в детстве, когда я с молока на кровь перешел, она, помнится, меня только мужчинами кормила. Иногда, правда, младенцами — их, конечно, донести значительно легче, чем мужчину заманить, но пищи всего-ничего, а достать довольно тяжело да не так уж и вкусно, откровенно говоря. Они вкусные, когда высок уровень гормонов в крови, а у детеныша какие там еще гормоны! Так что, в основном, она мне приводила мужчин и сама обычно кормилась мужчинами. Но мне советовала женщин, потому что мы устроены довольно определенным образом. Мы выглядим, как приманка. А добыча ведется на инстинкт, усиленный страхом — из страха получается такая любовь, что только держись. Вот как они своих правителей любят — а уж человеческие правители убивают никак не меньше, чем мой средний сородич, но совершенно демонстративно и куда изощреннее… Мне вообще ужасно претит то, что стадо может жрать друг друга, как крысы с голодухи. Одно хорошо — вроде бы они не все такие.