– Значит, вы проиграли дело, – заключил бесстрастный логик. – Вы совершили то, что мой наставник в диалектике арабский ученый Бен Дасти называл силлогистическим суицидом. Ибо вы допускаете, что о призраках из будущего никто не слышал, а призраки из прошлого встречаются часто. Таким образом, я в отношении вас как человека, выдвигаю такое предположение: гораздо более вероятно, что это вы, а не я, являетесь призраком.
Барон побагровел.
– А это по сыновнему, – напористо спросил он, – отрицать, что ваш собственный отец – человек из плоти и крови?
– А это по-отцовски, – не теряя хладнокровия, парировал пилигрим, – подозревать собственного сына в том, что он не существует?
– Клянусь всеми святыми! – еще гуще багровея, прорычал барон. – Этот вопрос надо решить незамедлительно. Эй, сенешаль, где ты там?
Он повторял свой зов еще и еще, но все напрасно.
– Поберегите свои легкие, – невозмутимо предложил пилигрим. – Даже самый вышколенный слуга не явится на все ваши крики из-под земли.
«Двадцать бутылок» беспомощно откинулся на спинку кресла. Он попытался что-то сказать, но язык и горло ему не повиновались. Послышалось только нечленораздельное бульканье.
– Вот это правильно, – с одобрением заметил гость. – Ведите себя, как подобает почтенному и уважаемому призраку, явившемуся из прошлого столетия. Хорошо воспитанный дух никогда не буйствует и не применяет силу. Сейчас вам пристало вести себя мирно, перед своей смертью вы и так вволю побесновались.
– Перед своей смертью? – задыхаясь, выдавил барон.
– Простите, – извинился пилигрим, – что напоминаю о таком неприятном событии.
– Перед смертью! – заикаясь, пробормотал барон, и волосы у него встали дыбом. – Я хочу услышать, как это было.
– Мне в ту пору было чуть больше пятнадцати, – задумчиво произнес пилигрим. – Однако я до сего дня в мельчайших деталях помню все обстоятельства того великого народного восстания, которое положило конец правлению моего достойного родителя. Доведенный до белого каления вашими непревзойденными преступлениями, народ всех окрестных земель потерял терпение, дружно восстал и под водительством моего старого приятеля долговязого мельника Хуго двинулся к Швинкенфельсу. Там люди обратились к вашему кузену графу Конраду, прося защиты от вас, вроде бы их природного защитника. Фон Швинкенфельс с важным видом выслушал их жалобы. Он заявил в ответ, что уже давно следит за вашими омерзительными поступками с печалью и ужасом; что не раз обращался к вам с увещеваниями, но напрасно; что считает вас карой Божией для всех соседей; что ваш замок битком набит запятнанными кровью сокровищами и подло захваченными трофеями и что теперь он, как хранитель законного порядка и высокой морали, считает своим долгом выступить против вас и уничтожить ради общего блага.
– Лицемерный разбойник! – воскликнул «Двадцать бутылок».
– Так он и поступил, – продолжал пилигрим, – при поддержке не только своих, но и ваших вассалов. Надо признать, оборонялись вы стойко. Если бы не ваш лицемерный сенешаль, который продался Швинкенфельсу и однажды вечером, когда вы, как обычно, задурманили свои мозги двадцатью бутылками, опустил разводной мост, скорее всего, Конраду так и не удалось бы ворваться в замок, и мои молодые глаза были бы избавлены от ужасной необходимости лицезреть тело моего высокочтимого родителя болтающимся на веревке, прикрепленной к верхней турели северо-западной башни.
Барон закрыл лицо руками и расплакался, как ребенок.
– Выходит, они меня повесили, да? – с трудом выговорил он.
– Боюсь, никак иначе истолковать эти события нельзя, – сказал пилигрим. – Впрочем, такой конец вашей жизни можно назвать неизбежным. Они повесили вас, они вас вздернули, они удушили вас до смерти с помощью веревки. И единодушный вердикт сообщества гласил: убийство в целях самозащиты. Вы плачете! Взгляните, отец, я тоже плачу от стыда за дом фон Вайнштайнов! Прижмитесь к моему сердцу!
Отец и сын соединились в долгом и крепком объятии, совместно оплакивая позор рода Вайнштайнов. Когда барон пришел в себя, то обнаружил, что находится в полном одиночестве перед двадцатью четырьмя пустыми бутылками. Пилигрим исчез.
III
Тем временем, в помещениях, отведенных для родов, царили горе, тревога и суета. Дело в том, что там в четырех огромных креслах сидели четыре опытные повитухи, каждая из которых держала на коленях подушку из лебяжьего пуха. На каждой подушке покоилась мельчайшая частичка человечества, недавно пополнившая суммарную численность фон Вайнштайнов. Одна из опытных повитух незаметно задремала над своим подопечным, а когда проснулась, подушка у нее на коленях была пуста. Немедленный осмотр, предпринятый поднятыми по тревоге слугами, выявил поразительный факт: в помещении все еще находилось четыре кресла, четыре умудренные женщины и четыре подушки из лебяжьего пуха, но младенцев осталось только трое. Снизу был срочно вызван сенешаль, как эксперт в области математики и счетоводства. Его расчеты только подтвердили ужасающее подозрение. Один из четверни исчез.
Для расследования такого неожиданного и наводящего страх события были предприняты срочные меры. Тщательно обыскали всю комнату, по нескольку раз переворошили груды постельного белья. Безрезультатно. Сенешаль даже отправил доверенных и умеющих держать язык за зубами вассалов прочесать окрестности. Они вернулись с удрученным видом, не обнаружив никакого следа пропавшего фон Вайнштайна.
Следующий час выдался невыносимым. Рев трех оставленных без внимания младенцев сливался с истеричными воплями роженицы, на которую пришлось переключиться всем трем умудренным женщинам. К концу часа ее светлость немного оправилась и слезно, хотя и без особой надежды, попросила слуг в последний раз посчитать новорожденных. На трех подушках оглушительно и в унисон орали три младенца. На четвертой подушке мирно покоился четвертый младенец, он загадочно улыбался, но на щеках у него сохранились следы от недавно пролитых слез.
Самый способный человек в мире
«The Ablest Man in the World», The Sun, 4 May, 1879.
Трудно сказать, помнят еще об этом или нет, но в июле 1878 года генерал Игнатьев провел несколько недель в Бадене, в гостинице «Бадишер Хоф». Как сообщали светские журналы, он приехал туда, чтобы поправить свое здоровье, сильно подорванное за время долгой и полной тревог и ответственности царской службы. Однако все знали, что в Санкт-Петербурге Игнатьев просто попал в опалу и что его убытие из центра фактического управления государством в тот период, когда мир в Европе, как волан, метался в воздухе между Солсбери и Шуваловым, является всего лишь вежливо замаскированным изгнанием.