Покончив с диском и бумагами, Силкин развел костер, вскипятил чаю, тщательно застлал пихтачом нары в избушке и, наскоро перекусив, вскинул на плечо ружье:
— Ну, располагайся тут, отдыхай, хозяйничай. А я пойду, дичи поищу, давно свежего мясца не ели.
— Счастливо, дядя Степан! — Таня проводила его глазами, затем прилегла на душистую хвою и привычным движением приложила руку к виску:
— Главный информаторий Ао Тэо Ларра приветствует вас…
4
— Ну, и много ты узнала из этого вашего кругляшка? — спросил Силкин несколько дней спустя, когда, плотно позавтракав, они сидели у костра и пили горячий, пахнущий дымком чай.
— Много, дядя Степан. В двух словах не скажешь.
— Он что же, вроде как пластинка на патефоне или радио какое?
— Да, примерно так. Мне слышится человеческий голос, ясный, отчетливый. Но кроме меня его не слышит никто.
— Ловко! А как он узнает, этот голос, что тебе от него надо?
— Очень просто. Я задаю ему вопросы — он отвечает.
— Чудно! И все, значит, как есть, про эту нейтрину расписывает?
— Да, я уже почти все поняла и записала.
— Путную вещицу привез Максим от этих чужаков. Больно, стало быть, понравился он им, коль на такое расщедрились. Да ведь и то сказать — семь лет там прожил. А вот вернулся. К тебе, Татьяна, вернулся! Видно, как ни хороша была эта его тамошняя, с другой звезды, а свое-то, земное, оно дороже.
Таня покачала головой:
— Нет, дядя Степан, не ко мне он вернулся — к Земле. К людям вернулся, чтобы избавить их от страшной гибели. А я… Он и не знал, что я жива. Ну, а когда узнал… Больше-то у него на Земле никого не осталось… К тому же — сын…
— Что же он, совсем как к чужим, к вам?
— Нет, дядя Степан! Я вижу, ему хочется стать мне хорошим мужем. Всем сердцем хочется. И в Вовке он души не чает. Но… Не любит он меня, любит ту, другую. И нет-нет, да такая тоска у него в глазах… — Таня отвернулась, чтобы скрыть слезы.
— Да-а, видел я ее, эту… другую.
— Вы видели ее? Где, когда? — встрепенулась Таня.
— Да вот здесь, почитай, на этом самом месте. — И старик подробно рассказал, как натолкнулся случайно на плачущую Миону, как пожаловалась она ему на свои невзгоды и попросила написать обо всем Максиму.
— А тут как раз сын мой Колька собрался в город, где Максим работал, — продолжал Силкин. — Ну я и отписал ему все, как есть. Может, зря это сделал…
— Нет, дядя Степан, не зря! Как можно было не пожалеть бедную девушку?..
— Вот и я подумал. Больно уж она убивалась по Максиму! Так просила меня, старика! И такая была пригожая…
— Вот в этом и все дело. Я тоже ее встречала. Такую нельзя не любить. Разве мне с ней сравниться!
— Ну, ты у нас тоже… Другой такой поискать! А та, пришлая, может, она и лучше, так ведь где она? Сами говорите, на другой звезде. Попробуй, доберись туда к ней! Их звезды-то глазом не достанешь. А ты тут, рядом. Что, Максим век будет сквозь тебя на звезды смотреть? Обтерпится, забудется.
— Обтерпится, забудется? Нет, дядя Степан, это не по мне. Люди должны или любить друг друга или…
— Что или?
— Так если он не любит меня, то и я не смогу его любить. Когда-то девчонкой-несмышленышем я просто не понимала этого, а теперь…
— Теперь! А теперь вы муж и жена! И дите у вас растет, о чем еще толковать!
8
«О чем еще толковать… Как все просто у дяди Степана. А на деле…» — Таня сбежала к самой воде озера и, присев на нагретую солнцем корягу, стала следить за солнечными бликами. Здесь, в глубине котловины, не было ни ветерка. Тонкие свечи камыша будто заснули под яркой россыпью кувшинок. Звуки исчезли. Воздух казался недвижимым, набухшим от запаха весенней прели. Все кругом точно застыло в ленивой дреме. Лишь верткие стрекозы вились над самой гладью озера, да деловитые муравьи сновали взад и вперед по голым сучьям коряги. Тишина и покой, казалось, навечно поселились в этом сказочно прекрасном месте.
А мысли, бегущие в голове у Тани, были одна другой печальнее. Что из того, что Максим вернулся на Землю? Что из того, что Миона навсегда исчезла в глубинах космоса? Она осталась в сердце Максима. Не могла не остаться. И разве можно в этом винить его? Но как перенести все это? Как жить дальше, зная, что любимый человек тоскует рядом с тобой?
Ведь он даже не поцеловал ее в тот последний миг перед посадкой на самолет. Правда, он был очень взволнован предстоящей поездкой, не спал ночь, кругом были чужие люди. И все-таки… Дмитрий — и тот обернулся к ней на трапе. Максим же не простился и глазами.
А потом была еще минута расставания. С другим близким человеком. И он, этот другой, тоже не поцеловал ее на прощание. Но она видела, чувствовала каждой клеточкой, каких сил стоило ему не броситься к ней, не прижать ее к своей груди.
Милый, добрый Андрей Николаевич! Так она мысленно называла его теперь всегда. Потому что ни в ком никогда не встречала такого искреннего участия, как в этом по-настоящему хорошем человеке. Ей казалось, что так Может относиться лишь отец к любимой дочери. Но что она могла знать об этом?
Таня даже не видела своего отца. Он умер, по словам матери, еще до ее рождения. У нее не было почему-то даже его фотографии. Мать вообще почти ничего не говорила об отце. Да и что можно было сказать маленькой Девочке? Ведь мама умерла, когда Тане едва исполнилось семь лет.
И, уж конечно, ее никогда не баловали вниманием. Таня воспитывалась у теток. Сначала у одной, доброй и болезненной, жившей в деревне; потом у другой, — чопорной и злой, которая жила в городе и «выводила ее в люди». Это заключалось в том, что сразу по окончании восьмилетки она отправила Таню в другой город в медицинское училище и каждый месяц выдавала по пять рублей на «карманные расходы». Главной статьей этих «карманных расходов» были хлеб и чай. Потому что, кроме крохотной стипендии и этих пяти рублей, у Тани не было абсолютно никаких средств к существованию.
Стоит ли удивляться, что годы, проведенные в училище, были самыми тяжелыми в ее жизни. Тяжелыми не только потому, что за все это время она не могла приобрести себе ни одного мало-мальски приличного платья или позволить себе хотя бы съесть пирожное. Но еще и потому, что ей не встретился в эти годы ни один человек, которому она смогла бы открыть свою душу.
А душа у Тани была особенная. Светлая и болезненно впечатлительная, щедрая и отзывчивая, овеянная стихами Байрона и рассказами Грина, подсвеченная собственными мечтами о жизни необычной, людях неординарных. Она металась, как птица, наталкиваясь на тупое равнодушие и грубость, рвалась, сама не зная куда, в надежде найти какой-то другой, придуманный ею мир.