Дважды побывав замужем, но так и не изведав того самозабвенного чувства, которого так ждала еще со школьных лет, Светлана Андреевна дала себе зарок больше не попадаться. «Семь и четыре», — прикинула она оба срока, уже заранее зная, что они сольются в памяти в одиннадцать непрерывных лет безрадостного существования, невзирая на длительный промежуток, который пришелся на дальние морские походы. Люди, с которыми она так неразумно поторопилась связать жизнь, были, в сущности, совсем не плохими. По крайней мере не чудовищами, от которых следовало бежать очертя голову. Но разве виновата она, хоть и корила себя, обзывая моральным уродом? Повинна разве в том, что семейный совершенно обыденный быт день за днем разъедал ее душу невыносимым отвращением? Сверхчеловеческая мечта, заливавшая слезами и кровью всю мировую поэзию, пленительная ложь, которую не уставали сладко нашептывать кинофильмы и книги, — все обернулось волчьим капканом. Любовная лодка и впрямь разбилась о быт, как гениально прочувствовал поэт за минуту до рокового выстрела.
Светлана Андреевна и сама в иные мгновения была готова умереть, а если не умереть — она безумно этого боялась, — то напрочь стереть память, как стирают записанные на магнитной ленте слова.
По счастью, «неудачный эксперимент номер два», как назвала она потом свою вторую попытку, излечил от опасных крайностей и порожденных романтическим ослеплением иллюзий. Право, это была настоящая шоковая терапия, но Светлана Андреевна имела все основания благодарить судьбу за такой урок.
Когда она, не без мучительной внутренней борьбы, объявила мужу, что покидает его, тот сначала схватился за сердце, затем разрыдался и пополз по полу, исступленно ловя и целуя ее ноги. Ей стало страшно до нервной дрожи. Она испытывала настолько мучительное ощущение вины и жалости, что втайне дрогнула. Было до омерзения стыдно за свою бесчувственность, черствость и за это его унижение, пятнавшее их обоих. Она была готова на все, чтобы только он перестал ползать. До сих пор непонятно, какая сила помогла ей тогда устоять. Ночь прошла в обоюдной тяжелой бессоннице, с питьем капель и курением на балконе, когда весь город спит и в темных окнах противоположного дома слепо таращится безнадежный рассвет. Им обоим он принес головную боль, наполненное скрытой тоской отчуждение и трезвость, глухую к своему и чужому страданию. И хотя Светлана никогда не пробовала снотворного, она совершенно точно знала, что именно так дает знать о себе успокаивающее похмелье. Она уходила из своего, нет, из его дома, как уходят из жизни. Не к неведомому любовнику, в чем он ревниво подозревал ее, а именно в никуда, в белый свет, чтобы забиться в укромную щель, отлежаться, прийти в себя, зализать раны.
И когда она уже стояла у распахнутой двери, а к ее ногам, как сиротливые щенки, жались чемодан и футляр с микроскопом, ей дано было испить свою чашу до дна.
— Может, оставишь? — спросил он, держа ее неживые руки в своих. — Ведь скоро очередь на машину подойдет… — И дабы стало понятнее, о чем говорит, сжал ей пальцы так, что она почувствовала боль от кольца. И эта боль, а совсем не слова, подсказала Светлане, что он говорит о фамильном бриллианте, оставшемся ей от матери.
Она задохнулась, прислонилась, чтобы не упасть, к косяку и медленно, как тесную перчатку, стащила перстенек. Крикнуть: «Нет!», послать ко всем чертям не смогла — язык окаменел и не ворочался. Как в замедленной съемке, сняла, опустила в распахнутую ладонь и шагнула через порог, толкнув каблуком тут же захлопнувшуюся дверь. Только гулкое эхо прокатилось по затянутым сеткой пролетам. До конца сыгранная, хоть и при пустом зале, королевская роль. Отзвук оваций на лестничных клетках.
Как она ненавидела себя за то, что не швырнула колечко прямо в лицо! Как себя презирала за то, что она такая, как есть, и уже не переменится до самой могилы. Роняя злые слезинки, отворачивая слепое, так подурневшее лицо от редких прохожих, она думала тем ранним и знобким утром о лисе, которая, чтобы вырваться из капкана, отгрызла собственную лапу. Отвлекала себя этим образом, искала оправдания перед собственным беспощадным судом, отдаленно зная уже, что не только уцелела, но и вылечилась раз и навсегда.
Рунова очнулась от дремы, когда поезд уже стоял, и ее спутники стаскивали с полок гремящие жестяными банками рюкзаки. Глянув в зеркальце и оставшись недовольной помятым лицом, поднялась и направилась к выходу, преодолевая покалывание в затекшей ноге.
Обесцвеченное, низко нависающее небо едва прорисовывалось раздуваемыми ветром облачными оборками. В воздухе явственно ощущался электрический привкус близкой грозы. Сеял холодный надоедливый дождь. Утрамбованная, посыпанная шлаком земля жирно блестела под фонарями, которые покачивал задувающий с разных сторон ветер. Астахов провел Рунову через пути к одноколейной ветке, где уже сидели на узлах местные жители. Состав стоял в тупике, ожидая сердито попыхивающий паровозик-«кукушку», набиравший воду.
Объявили посадку. Люди, подхватив мешки и сумки, навострились на штурм. Едва «кукушка», подцепив пяток совершенно игрушечных вагончиков, тронулась с места, дети, а за ними и взрослые побежали вдоль пути по рыхлому, закапанному мазутом песку, который ничем не напоминал о близости океана. Как-то само собой получилось, что вещи Светланы Андреевны забрал и без того обремененный поклажей Беркут. Взамен ей досталась гитара и хрупкое хроматографическое стекло. Опасаясь за свои каблуки, она отошла в сторону в полной уверенности, что ее энергичные попутчики не останутся без места. Уже в пути выяснилось, что далеко не все осаждавшие крошечный состав люди мечтали стать его пассажирами. Многих просто привлекал всегда открытый буфет. Окрестные жители смотрели на поезд как на передвижной продмаг. Остановки поэтому длились долго, а в проходе не прекращалась сутолока.
Устав от дороги и мельтешения, Рунова приникла к окну. Проплывавший навстречу первобытный, нетронутый мир одновременно пугал и притягивал ее. Словно угадывая чувства Светланы Андреевны, Сережа Астахов немного приспустил раму. В застойную духоту вагона ударила прохладная тугая струя.
Кончилось импульсивное бегство в неведомое. Она едет работать и поэтому просто-таки обязана взять себя в руки. Только сосредоточившись на самом главном, она сумеет вернуть порядком притупившийся интерес к делу, без чего заниматься наукой безнравственно и бесполезно.
«Я просто пошлая дура, — выбранила она себя. — Как это меня только угораздило заклиниться на мелочах, на самокопании, отгородиться от мира скорлупкой высосанных из пальца проблем? Да нет у меня никаких проблем! Я вырвалась и совершенно свободна. Какая я все-таки молодчина!»