Этот голос вырывал нас из нашей обыденности и уносил куда-то вдаль, и мне каждый раз виделось окно вагона, двинувшееся вместе с поездом, и узкое женское лицо в этом окне, — лицо, затем слившееся с движением и напомнившее мне, что кроме перрона, где уже лежал упавший слепой, есть что-то непохожее на гимназию и нашу погруженную в сумрак квартиру.
Мы часто рассказывали друг другу о ней. Я рассказывал слепому о коляске, которая подъехала к вокзалу, и о женщине в шляпе с пером, и о том, как легко и изящно спрыгнула женщина с коляски на мостовую и как, едва касаясь земли, сделала упругий шаг своими длинными ногами на высоких каблуках. Я рассказывал об окне вагона и о том, как вагон ушел, а окно так и осталось в моем сознании, как картина.
— Все это ерунда, мальчик, — обрывал меня слепой, — всего момент, даже не час, а минута… А я много раз слышал ее голос, бывал на ее гастролях. И жду, когда будет ее бенефис.
— А что такое бенефис?
— Бенефис? Это, мальчик, торжество. Тебе этого не понять. А голос ее мне говорит не меньше, чем тебе ее лицо. Когда она поет, она растворяется в своей песне. Ты еще слишком незрел, чтобы это понять.
Действительно, мне это не понять, но ведь ему тоже трудно себе представить двинувшееся окно вагона, шляпу с пером и женское лицо, ставшее портретом, чтобы уплыть вдаль, оставив меня на платформе и одновременно захватив с собой.
Как в сон, я снова попадаю в узкий переулок, где уже дежурят хулиганы из банды Войка.
Дома надвигаются, переулок становится тесным, и я уже ничего не различаю, кроме волчьих зеленых глаз.
— Ты кто? — спрашивает меня волчеглазый подросток и подносит к моему лицу лезвие бритвы.
— Я? Никто.
— Нет, пока ты еще кто. А вот хвачу тебя бритвой, сразу станешь никто.
И подросток делает жест, словно хочет полоснуть меня бритвой.
Банда уже знает, что я попал в немилость к Войну. Сегодня, кладя принесенную мною мелочь в свой кошелек, Войк сказал мне, что, мол, родители слишком скупы и за их скупость придется расплачиваться мне. Войк не знает, что мелочь дает слепой, выделяя из своих скудных средств, и я не могу приносить столько, сколько приносят мои одноклассники, чтобы не разгневать банду.
Слепой, отказывая себе во всем, копит деньги на сюрприз для Чернооковой-Окской, когда она снова приедет из Иркутска на гастроли. Сюрприз этот окутан тайной, и мне не хочется просить деньги у слепого даже ради своей безопасности, раз дело идет о сюрпризе для Чернооковой-Окской, чувство к которой мы безуспешно пытаемся разделить.
Время замедляется по законам сна. Но зеленоглазый подросток-увы! — не снится мне, он до безумия реален, так же как бритва, которую он держит в давно не мытой руке.
Остальные хулиганы с нарочитой безучастностью внимают необычайно замедлившейся минуте, казалось уже готовой превратиться в вечность.
«Не убьет же он меня, — думаю я, — до убийства еще дело не доходило».
Хулиган неохотно и лениво опускает руку с бритвой и брезгливо говорит мне:
— Ну ладно. Отложим до следующего раза,
Дома расступаются, замкнувшееся пространство размыкается и пропускает меня. Какими просторными кажутся улицы. Я не иду, а бегу, лечу, чувствуя себя почти счастливым.
Слепой стоит и слушает. Я только что завел пластинку. Хрип, чихание, кашель кончились, и мы снова слышим голос Чернооковой-Окской.
Ее голос-это она сама, она и ее песня. Она всю себя вложила в эту песню, словно взяла свою душу и перелила ее в звук. И вот теперь эта песня захлестывает нас, и мне кажется, что под моими ногами не пол, покрытый линолеумом, а Байкал, у которого нет дна.
Меня несут к тебе волны и сны,
А между нами зимы, версты, снега…
Пластинка кружится, из синей трубы льется голос, и весь этот неуклюжий, громоздкий, мещанский предмет, названный граммофоном, становится загадочным феноменом, осколком чуда, сумевшего дать возможность отсутствующей певице Чернооковой-Окской невидимо присутствовать здесь и одновременно пребывать там, у себя в Иркутске.
Тайна превращения «там» в «здесь» словно осуществилась и застыла на лице слепого, духовно прозревшего вместе со мной и прикоснувшегося к вечной загадке музыки, в которой растворилось прекрасное бытие певицы, дарившей себя нам вместе со своей песней.
Но, милый, я вернусь к тебе до весны,
И пусть плывут, пусть текут облака.
Песня уже пропета, но мы снова заводим граммофон и снова ставим эту же пластинку, все остальные нам не нужны.
— Колоратурное сопрано, — говорит дядя и смотрит на меня своими слепыми глазами сквозь дымчатые стекла пенсне. По-видимому, этим словом он хочет мне объяснить странное явление — невидимое присутствие Чернооковой-Окской в нашей комнате, необъяснимо слившейся с расстоянием, с верстами, о которых она поет.
До Иркутска надо ехать больше суток, скучать, распивать чай и смотреть в окно вагона, показывающее никому не нужное и для всех постороннее пространство. Но для ее песни нет расстояния, песня утверждает о присутствии певицы.
— Да, сопрано, — повторяет слепой и подносит горящую спичку к уже зажатой выпуклыми красными губами папиросе.
В это слово он пытается вложить слишком большой смысл. Словно все дело заключается только в том, что Черноокова-Окская-сопрано.
Снова хрип в граммофонной трубе, и снова голос, свежий, волшебный, способный изменить всю окружающую нас обстановку.
Недавно, проходя через базар, я видел такой же точно граммофон, выставленный на продажу. Я усомнился, что Черноокова-Окская поет для всех, а не только для тех, кто достал пластинку с ее голосом.
Я сказал об этом дяде. Он рассмеялся.
— Ну что из этого, мальчик? Песня-то все равно останется песней, как облака, о которых она поет. Вот уже много лет, как я не видел ни облаков, ни неба. Но сейчас я слышу их. Понимаешь ли ты это?
Когда я вхожу в переулок, дома уже не теснятся, как теснились в моих снах. Банда хулиганов расступается и дает мне дорогу. Никто из них уже не размахивает бритвой возле моего лица.
Слепой, боясь, что меня порежут, отдал мне деньги, которые копил на сюрприз. На бенефис Чернооковой-Окской он придет со скромным подарком, принесет ей букет цветов, но зато он будет уверен, что хулиганы уже меня не тронут.
Глаза Войка смотрят снова на меня по-матерински. Войк доволен, он говорит:
— Наконец-то расщедрились твои скупые родители.
— У меня есть только отец. Мать неродная.
— А какая разница, раз они дают тебе на мелкие расходы!
На парте Войка рядом с толстой тетрадкой лежит фотографическое изображение обнаженной женщины.