Куда вез нас отбрасывающий рощи и перелески пассажирский поезд? Домой! Домой! Домой! Но говоря истину, был ли у нас с дядей дом? Не то чтобы мы были бездомные, но по-настоящему себя дома мы чувствовали только тогда, когда жили в заброшенной берестяной хижине, уже, наверно, затосковавшей без нас.
В этой берестяной хижине остался сколоченный из сосновых досок столик, правда, без скатерти-самобранки, — столик, сидя за которым мой дядя диктовал мне письмо Чернооковой-Окской.
Что стало с этим письмом? Дядя от меня не узнал. Не узнал, что оно лежало сначала под подошвой старичка, а потом служило предметом веселья.
Вскоре мы расстались с дядей, он остался в Чите, а я уехал в Петроград к тете, старшей сестре моей покойной матери.
Дядя снился мне вместе с берестяной хижиной. Иногда я открывал семейный альбом, в котором хранилась его фотография. Карточка, великолепный снимок, над этим снимком тщательно поработал самый известный из фотографов Читы, запечатлевший дядю в счастливый миг.
Дядя был в ударе, словно стоял в фойе театра, где давала концерт Черноокова-Окская, во рту у него была сигара, а галстук-бабочка походил на огромную живую бабочку, севшую на дядин воротник.
С дядей мы встретились через много-много лет в местечке под Днепропетровском, где он был заведующим домом инвалидов, пребывая в своей канцелярии, напоминавшей ту контору, о которой он так много говорил, живя в Чите.
Еще увидя красный кирпичный домик, словно перекочевавший сюда из Читы, я почувствовал себя так, словно попал в сны, снившиеся мне когда-то в Чите.
Домик был точно такой же и лестница, но лестница на этот раз вела не на пустырь, а в уютное помещение, где за столом, держа телефонную трубку и что-то выкрикивая в нее, сидел постаревший на пятнадцать лет мой дядя.
После глазной операции, сделанной знаменитым хирургом Филатовым, он стал видеть настолько, что мог даже, правда с трудом, читать.
Да, мечта о конторе осуществилась. Правда, это была не та контора, совсем другая… И вместо пенсне с черными стеклами дядя носил теперь очки.
Закончив деловой разговор, он посмотрел на меня и улыбнулся.
Пятнадцать лет-это немалый срок, и вот мы сидели с дядей за столом и пытались перебросить мост между далеким прошлым и настоящим.
Разговор у нас не получался, потому что прозревший дядя стеснялся своего прошлого или хотел его забыть.
— Да, да, — рассеянно говорил он. — Контора? И хижина из бересты? Ты еще этого не забыл? А я почти забыл все, кроме голоса Чернооковой-Окской. У меня до сих пор Хранится пластинка. Хочешь, я заведу патефон?
И я снова услышал голос Чернооковой-Окскои, голос, звавший меня из далекого прошлого, из моего детства:
Меня несут к тебе волны и сны,
А между нами зимы, версты, снега.
Но, милый, я вернусь к тебе до весны,
И пусть текут, пусть плывут облака.
Не в словах и даже не в мелодии был спрятан мир, который кончился вместе с моим детством и сейчас снова пытался вернуться вопреки воле законов, в том числе и закона логики.
И на дядином лице я увидел знакомое выражение, то самое выражение, когда он говорил:
— Мальчик, у меня нет времени. Видишь, я спешу. Забеги после двух ко мне в контору.