Зверю дали два года условно. Кажется, помог тот самый московский приятель, из-за которого все и завертелось.
Прошло несколько дней, прежде чем я окончательно удостоверился в том, что Хуснутдинов погиб не случайно. Вообще-то я старался не злоупотреблять отлучками в Красный город, который казался все желаннее — на фоне серых армейских будней. Дверь по-прежнему регулярно появлялась передо мной в различных укромных местах, где никто, кроме меня, не мог ее видеть, но отлучиться куда-либо на отрезанной от мира заставе — задача не из легких. Поэтому количество моих визитов в Красный город в это время можно было пересчитать по пальцам одной руки. Однако в тот раз я почувствовал, что не в силах преодолеть искушение. Дверь открылась, когда я стоял на посту у оружейной комнаты. До конца дежурства оставалось еще почти три часа. Рассудив, что риск внезапной ночной проверки постов относительно невелик, я шагнул в багровый прямоугольник, придерживая рукой автомат. Впервые я попал в мир Красного города с оружием в руках.
Довольно быстро я обнаружил то, что хотел. Большой, совсем еще мягкий конус, чьи бока слегка вздымались и опадали, как если бы он дышал. Я приблизился, чтобы приложить ухо к подрагивающей бело-золотой поверхности, и тут меня словно током тряхнуло.
Хуснутдинов КРИЧАЛ.
Его было слышно даже на расстоянии нескольких шагов от конуса. Если слабый голос Лехи едва угадывался в мешанине хрипов и бульканий, доносившихся из утробы диковинного то ли растения, то ли животного, то рев Хуснутдинова перекрывал собой все прочие звуки. В этом реве смешивались страх и бешенство, ненависть и мольба о помощи. Я не знаю, что именно происходило с ефрейтором, но, по-моему, ему было куда хуже, чем Лехе.
— Хуснутдинов, — позвал я громко, — эй, Хуснутдинов!
Он не слышал меня. Это было обиднее всего. Я кричал, приложив ладони ко рту, молотил по податливому бело-золотому боку прикладом автомата, но Хуснутдинов меня не слышал. А мне так хотелось спросить, понравился ли ему Красный город… И еще мне хотелось признаться, что это я отправил его сюда. Без этого моя месть казалась неполной.
Но ефрейтор продолжал кричать так, будто его рвали на куски. Я почувствовал сильное желание поднять автомат и выпустить очередь по дрожащему конусу, разом прервав этот разрывающий душу вой. Однако, сделав так, я, возможно, положил бы конец мучениям Хуснутдинова, а это в мои планы не входило. К тому же за расстрелянный в Красном городе боезапас пришлось бы неизбежно отчитываться на заставе. Поэтому я еще немного потоптался около конуса, соображая, как мне привлечь внимание ефрейтора, так ничего и не придумал и отправился восвояси.
За те полтора года, что прошли между гибелью Хуснутдинова и моим долгожданным дембелем, я трижды пытался заговорить с ефрейтором. Один раз мне показалось, что он меня все-таки услышал. Когда я в очередной раз позвал его, крики, доносившиеся из глубины значительно увеличившегося в размерах конуса, вдруг прекратились. Я постучал по затвердевшей поверхности, вызывая Хуснутдинова на связь морзянкой. Ответом была тишина. Я продолжал стучать и звать, но бело-золотой купол безмолвствовал. С тех пор я больше не слышал криков Хуснутдинова. Возможно, с ним произошло что-то, лишившее его возможности кричать, но я склонен думать, что он просто не захотел унижаться. В конце концов я перестал ходить к конусу, поглотившему ефрейтора. В Городе было много куда более интересных мест.
Демобилизовавшись, я несколько месяцев наслаждался гражданской жизнью, а потом сделал весьма распространенную ошибку — женился. Многие мои знакомые совершили тот же роковой шаг в первые полгода после дембеля. С точки зрения физиологии это вполне понятно; странно только, что никто не предупреждает отслуживших два года солдат о самой большой опасности, которая поджидает их на гражданке. Так или иначе, я женился и довольно скоро пожалел об этом. Если быть точным, к концу первого года совместной жизни.
Мою жену звали Карина. У нее были великолепная фигура, симпатичное личико, огромные фиалкового цвета глаза и очень доброе сердце. Настолько доброе, что в нем находилось место для каждого существа мужского пола. Ну, или почти для каждого. Супруга майора Зверева по сравнению с Кариной выглядела монашкой-кармелиткой.
К стыду своему, я понял это не сразу. Сначала я был просто счастлив и, как все влюбленные, слеп. Потом я устроился на работу, отнимавшую массу времени и сил, и поступил на вечернее отделение института связи. С Кариной мы теперь виделись лишь ночами, что, как выяснилось, вполне ее устраивало. Она даже не слишком осторожничала. Во всяком случае, какие-то мелочи — поздние звонки, разорванные записки — периодически всплывали на поверхность, и при желании их можно было сложить в цельную (хотя и неприглядную) картину. Такое желание впервые возникло у меня после того, как на новогодней вечеринке она заперлась в ванной с незнакомым мне хмырем с щегольской испанской бородкой. Мне сообщила об этом ее подруга. Некоторое время я стучал в дверь ванной, за которой шумно лилась вода, чувствуя себя последним идиотом и страстно желая иметь под рукой табельный «ПМ». Но пистолета у меня не было, а ломать дверь, выставляя себя на посмешище перед всей компанией, я не решался. Карина появилась минут через двадцать, бледная, с мокрыми волосами и расширенными, как от атропина, зрачками. Поддерживавший ее под локоть хмырь с бородкой объяснил, что девушке стало плохо и он, как дипломированный врач, оказывал ей необходимую помощь. Возможно, я бы даже поверил ему, если бы не одно обстоятельство: я слишком хорошо знал, при каких обстоятельствах у моей жены расширяются зрачки.
После этого случая я, словно коллекционер, стал собирать все мелкие и крупные улики, которые Карина со свойственной ей небрежностью оставляла дома и на работе (она числилась лаборанткой в одном НИИ). Через месяц я узнал достаточно для того, чтобы немедленно подать на развод. Однако судебная процедура в моей ситуации казалась мне слишком уж унизительной. Требовать развода на основании бесконечных измен жены — все равно что публично признаваться в собственной несостоятельности. Кроме того, я неожиданно обнаружил, что испытываю к Карине чувство, весьма похожее на ненависть. Вероятно, я действительно любил ее. Когда Карина прижималась ко мне в постели, свежая, пахнущая весной и цветами, я думал о том, что происходило с этим прекрасным, упругим, благоуханным телом несколькими часами ранее, и в глазах у меня темнело от ярости и тоски. В какой-то момент я понял, что развод не принесет мне облегчения. Проблему следовало решить радикально.
Это оказалось не так просто. В отличие от ефрейтора Хуснутдинова Карина не любила читать и не проявляла никакого интереса к сюжетам книг или фильмов. Описать ей Красный город было труднее, чем уговорить вести праведную жизнь. Но я и тут нашел выход.
Слабостью Карины были сны. О них она могла рассказывать бесконечно. Единственная книга, которую она перевезла в нашу квартиру из родительского дома, называлась: «Истинный и Правдивый Сонникъ, или Тайны Морфея». Карина уверяла, что книга досталась ей от бабушки, известной гадалки, и с энтузиазмом бралась за толкование самых запутанных сновидений.
Однажды утром я объявил Карине, что видел странный сон. Она, разумеется, тут же навострила уши, а я принялся описывать ей бурую равнину и волнистые линии бело-золотых конусов, протянувшихся до самого горизонта. Однако не успел я в своем рассказе добраться до полуразрушенной городской стены, как Карина полезла в свой Правдивый Сонник. Конечно же, «Тайны Морфея» не могли разъяснить мой сон, и Карина мгновенно потеряла к нему интерес. Я растерялся, потому что надеялся рассказать ей куда больше — в ушах у меня звучали слова Волшебника: «Чем красочнее рассказ, тем короче дорога». Мне пришлось растянуть описание Города на целый месяц: время от времени я снова видел все тот же сон, но уже с новыми подробностями. Карине волей-неволей приходилось все это выслушивать, хотя было заметно, что она просто старается меня не обидеть. Но я методично и планомерно делал свое дело. Я провел ее мимо трехэтажного здания с рухнувшей крышей, мимо пустого бассейна, на дне которого блестела металлическая штуковина, напоминавшая консервную банку, между колоннами, украшенными изображениями безголовых птиц, по кладбищу крошечных черепов, и дальше, к нависшей над крутым обрывом балюстраде из белого мрамора. Это самая высокая точка Города; ниже, под обрывом, тянутся кварталы безликих одноэтажных зданий, уходящих за горизонт. Стоя на площадке, обнесенной балюстрадой, трудно отделаться от ощущения, что все, что ты видишь вокруг, — всего лишь искусно нарисованные декорации, скрывающие истинную сущность этого места. Отчасти в этом виновато небо — тяжелое, затянутое багровой дымкой, оно нависает так низко над площадкой, что кажется потолком театрального зала.