от моей заветной мечты и пошел в народ… Притом я живо представил себе: что мог бы принести мне наш союз? Мимолетное счастье!.. Пыл страсти прошел бы, и осталась тяжелая помещичья жизнь… Все мелочные невзгоды и неудачи сельского хозяйства… и он… все тот же, неизменный, наш серый народ, с его горем, нуждами и непреоборимым терпением… Простите и поймите, как тяжела для меня моя жертва, но я решился…»
— Что же? — спросил я, — он писал тебе после этого письма… дружеские признания?..
Она отрицательно повертела головой.
— Где он, что с ним? — сказала она. — Я никогда не узнавала… и не желаю знать.
Спустя два-три дня после этого разговора я случайно узнал от нее тайну, о которой когда-то смутно догадывался. Это было в сумерках августовского сырого вечера. Мы стояли на балконе, оба закутанные в пледы. Был довольно свежий ветер. Я несколько раз предлагал ей вернуться в комнаты, но она упорно отказывалась.
— Я думал, — сказал я, — что теперь… с твоими ревматизмами ты стала рассудительнее и бережешь себя сама от опасности простудиться… Но у женщин, вероятно, есть некоторые пункты, с которых не дозволяет им сойти их упрямство.
— Отчего же у женщин?.. Если, по-твоему, у нас есть упрямство не следовать всегда вашим будто бы благоразумным советам, то у вас так же есть упрямство — свои idées fixes.
— Какие же?
— А такие, чтобы всегда настоять на своем и заставить нас сделать то, что вам кажется лучше.
— Полно… Это парадокс!..
— Знаешь ли! Я теперь вспоминаю то далекое время, когда ты меня провожал сюда, в Самбуновку, и постоянно закутывал… Все это отпало, прошло, отлетело, как эти пожелтевшие осенние листы.
Она посмотрела на аллейку, по которой ветер кружил сухие желтые листья, и задумалась, облокотившись на перила.
— Жени, — сказал я. — Позволь маленький нескромный вопрос?
— Говори… Что такое?..
— Тогда ты была влюблена в меня?
Она быстро выпрямилась. Лицо ее заметно покраснело, даже в темноте вечера.
— Я не была влюблена в тебя, — сказала она тихо. — Я любила тебя… Я любила тебя прежде, чем полюбила Веневитьева. Любовь к нему была деланая любовь… К тебе меня постоянно тянула детская привычка… старая привязанность…
— Жени! — вскричал я, — и ты до сих пор не высказала ни взглядом, ни словом, ни намеком эту любовь?
Она пожала плечами.
— Не высказала, потому что не понимала ее… Я тогда только сознала ее вполне… когда в сердце твоем заслонил меня образ другой женщины… К чему же я стала бы мешать?.. Я не люблю навязываться… А потом… потом я рассудила… зачем я свяжу тебя, молодого, полного свежих сил и стремлений.
— Да разве ты не была тоже молода?..
— Если бы ты не нашел удовлетворения в твоей любви, ты мог бы найти его в трудах по какому-нибудь общественному делу… Зачем же я связала бы тебя и отвлекла бы от каких-нибудь полезных трудов?
Теперь настала моя очередь покраснеть. Мне стыдно стало за мои стремления к личному счастью, за мою ничтожную, презренную жизнь, которую теперь я веду на чужбине, наконец, за мой теперешний пошлый упрек женщинам в их мелочном упрямстве.
«Нет, — думал я, — это не упрямство, а тягучая консервативная стойкость души, которая выдержит до конца свой принцип и не пошатнется». И я вспомнил мою Лену и самоотверженную Фиму, и бедную, несчастную красавицу Лию…
Что же я перед ними?!
Через несколько дней после этого разговора мне принесли маленькую записку, написанную на обрывке серой бумаги. Принес ее взрослый паренек, и никому не хотел отдать этой записки, кроме меня.
Вот что было написано в этой записке:
«Если ты не забыл случайного товарища петербургской жизни и желаешь его видеть, то доверься подателю этой записки и приходи. Весьма обрадуешь!.. Записку сожги и никому о ней не говори.
Твой
Нерокомский».
Я удивился и обрадовался. Что это за таинственность? — подумал я. И, быстро собравшись, вооружившись галошами и пледом, так как дождь почти не переставал, отправился с моим пареньком в легкой таратайке, сказав Жени, что я еду к одному соседу-помещику. Это было как раз после обеда.
Привелось сделать по невылазной грязи около семи верст в одну бедную деревушку — Неклудьевку, о которой в Самбуновке упоминали иногда как о заблудшем и погибшем гнезде. Я вспомнил, что сам был в этой деревушке, пытался поднять это бедное гнездо людской жизни, но ничего не мог сделать и махнул рукой.
Это было гнездо горьких пьяниц, тащивших в кабак всё, что они заработают, и пропивавших этот заработок целым миром.
Мы подъехали, когда солнце уже совсем село и наступали темные сумерки, к избе старосты, которая была крепче и просторнее других.
Перед избой, на небольшой базарной площади, стояло множество телег. К большинству из них были прилажены рогожные кузова — кибитки.
— Что это? — спросил я у сопровождавшего меня парня.
— А это вишь — собирайся… Завтра, значит, чем свет — в путь…
— Куда?..
— А в Сибирь… Так Петр Степаныч указал…
— И не жаль вам бросать родную землю, матушку-кормилицу?
— Ни! Не жалко… Она нас не кормит.
В это время мы вошли в просторную горницу. В красном углу за столом сидел Нерокомский, староста, несколько дряхлых старцев и урядник.
Как только мы вошли в избу, Нерокомский с радостным восклицанием встал и обнял меня.
Признаюсь, я бы не узнал его — до того он постарел и изменился. Волосы почти совсем седые. Спина согнулась. Лицо в морщинах. Только глаза остались прежние, молодые и светлые.
— Вот где привел Бог увидаться, — сказал он. — Садись! Садись! Гостем будешь…
— А меня, Владимир Павлыч, вы не признаете? И с лавки поднялся какой-то господин, в замасленном полушубке, подтянутом ремнем, с красной, несколько опухшей физиономией, немного полыселый и обрюзглый и порядочно пьяный.
— Нет! Не узнаю, — признался я.
— Не узнаете… Александра Павлова Самбунова…
Я вскрикнул, и в то же мгновение Александр обнял меня, причем я заметил, как сильно от него пахло вином…
Нерокомский усадил меня подле себя и с обычным ему добродушием расспрашивал о моем житье-бытье за границей.
Я говорил, все присутствующие слушали и молчали. Одни дремали, другие таращили глаза, и все были очевидно под хмельком, о чем уже свидетельствовали две полуведерные бутыли, почти пустые, стоящие на столе.
Вдруг староста резко приподнялся с лавки и начал истово креститься, а за ним и другие старики тоже.
— Ну, прощай, Петр, — сказал он. — До приятного свиданья!.. Завтра, чем свет… —