растворяются в моей — не моей — крови, и сердце начинает стучать быстро-быстро.
— Мама? Вы больше не уйдете?
— А разве я собралась уходить? — я улыбнулась, но вымученно, и оставалось надеяться, что малыши не рассмотрят, как дрогнули мои губы. У меня закрались нехорошие подозрения.
— Лиза сказала, что вы ушли…
Я осмелела — в конце концов, я же мать! — и погладила малыша по головке. Он в последний раз жамкнул опустошенную грудь, но тут же вцепился в другую, еще полную, и я через боль от уже прорезавшихся детских зубок отпустила другую боль — от скопившегося молока.
— Я никуда от вас не уйду, — твердо сказала я. — Никогда.
Опрометчивое обещание.
— Спите. Успокойтесь, ложитесь спать.
Я не умею общаться и обращаться с детьми, и если кормить мне помогли спящие в каждой женщине рефлексы, то как быть с малышами, которые все понимают, говорят, знают, что такое страх и отчаяние? Их крики, когда они звали меня, сказали о многом. Как мне объяснить, что они в безопасности, что я ни за что на свете их не оставлю?
Как вышло, что они в таком возрасте могут думать, что мать бросит их?
Девочка первая опустилась в кроватку, я слышала, как она всхлипывает, но поделать ничего не могла — я кормила. За сестренкой стали укладываться и мальчики, старший посматривал на меня через деревянную решетку кровати. В моем представлении для детей такого возраста они были чрезмерно дисциплинированы, и у меня мелькнула дурная мысль, что их настоящая мать так, как я, себя никогда не вела.
И немаловажный вопрос. Дом затих, перестала вопить девица, не воет старуха, мужичонка в красном не бьет в ксилофон. В доме покойник, гроб, гроб, кладбище, и не опасна ли мне эта зловещая тишина?
Я повернула голову в сторону двери и поняла — я не одна, рядом кто-то еще. Я сосредоточилась на детях, но, возможно, едва я сделаю шаг от малышей, меня поджидает нечто паршивое. Это странный мир, хоть и похожий на наш, что-то в нем есть потустороннее, тьма наползает из углов, пахнет серой или же ладаном, или мой измученный организм смешал в пугающий клубок добро и зло, но надо не забывать — я барыня, моя воля имеет вес, и все эти люди могут валить куда им заблагорассудится.
Я мать и я здесь с моими детьми.
В соседней комнате кто-то был: шорохи, вздохи и молчание. Меня что-то ждало, но чем бы оно ни являлось, я готовилась справиться с ним. В тепле детской я согрелась, даже одежда моя начала высыхать, но все же я опасалась простуды, поэтому как только малыш выпустил грудь и засопел, я поднялась, положила его в кроватку, проверив, не мокрая ли она, стянула первый попавшийся не то плед, не то одеяльце и укрыла ребенка. Мне прикрыться уже было нечем, я кое-как натянула обратно еще влажную разорванную рубаху, собрала ее на груди и, глотая неприятный, тошнотный холодок, неуверенно подошла к дверному проему.
Скрипнула половица, погасла свеча.
Я встала в дверях, и вид у меня был сумасшедший. На меня, затаив дыхание, смотрела старуха, смотрела девица, а больше прислуги, наверное, в доме и не было. Перепуганная девица прижимала к груди не то плед, не то все ту же злосчастную шубу, старуха, неразборчиво шепча, вытащила что-то из-за пазухи, чиркнула, и в комнату вернулся тревожный свечной полумрак. Девица подошла ко мне и протянула шубу, я кивнула и медленно, отпуская рубаху и обнажаясь, накинула ее себе на плечи.
Девица, трясясь как осиновый лист, отступила подальше, не поворачиваясь ко мне спиной.
Что я сделала, что сделала эта женщина, барыня, мать четверых детей, что слуги то бранят ее, то готовы провалиться на месте? Старуха еще держалась, а в глазах девицы даже в полутьме можно было распознать животный страх.
— Мне нужна ванна, — сказала я ровно, глядя мимо прислуги, мне так легче было осознавать свое критическое положение. — Горячая ванна. Горячий чай с медом или малиной.
Господи, что я могу срочно принять, чтобы не заболеть? Старуха и девица безмолвствовали, внизу запиликал ксилофон и запел в унисон мужичок в красном, меня от этих звуков бросило в липкий холодный пот.
— И переодеться. И… — я обернулась на детскую. — Постелите мне здесь, в этой комнате. Я буду спать рядом с детьми.
— Помилуй нас Всевидящая, — простонала старуха и заплакала — тихо, не меняя выражения лица. Слезы текли из ее глаз обильно, по глубоким морщинам, как по руслу реки, и капали на одежду, и всем видом старуха выражала необычайную покорность судьбе.
Мне стало их жаль, но на мгновение. Меня впору жалеть, но вряд ли кто удосужится.
— Я долго буду ждать? — повысила я голос, и девица, пискнув, убежала так быстро, что старуха не успела руку поднять и вытереть слезы. Что, впрочем, не помешало ей снять маску смирения, и теперь вместо жертвенной голубицы на меня уставилась круглыми хищными глазами сова.
Старуха смачно плюхнула свечу на деревянный столик и зашлепала в детскую — я кинулась наперерез, но старуха меня не пустила, расставила руки, уперла их в косяки, убедилась, что дети спят, не проходя в комнату. После чего она, продолжая закрывать от меня малышей, повернула голову и недобро оскалилась.
— Нет, матушка-барыня, — проскрежетала она, буравя меня желтыми глазами. — Нет, у себя ночевать будешь.
Она, несмотря на лета, все еще очень сильная — я помнила, как она тащила меня на плече, — жилистая, упорная. Если дойдет до прямой схватки, я не смогу одержать над ней верх. Выжидая, старуха прищурилась, став похожей на ядовитую змею. Я же поджала губы куриной гузкой, и старуха снова округлила глаза, сверкнула взглядом. Она охраняла от меня мое же гнездо.
— Я их мать, — напомнила я сквозь зубы. — Я никогда не причиню им зла.
— Как же, как же, — настороженно проскрипела старуха. — Матушка, в спальню ступай. Дети — то моя забота, а твоя — вон, — она неопределенно кивнула, попробуй пойми, что имела в виду, но продолжала она уже спокойным ворчанием. — Барчонка покормила, и будет с тебя. Ступай. Палашка тебе принесет и обмыться, и утереться. Вона, гремит она уже, а ну ступай. Завтра на поклон идти, а ты в немощи. Давай,