Я преодолела последние атомы пространства между нами и поцеловала Томаса.
* * *
Уже почти рассвет. Час ведьм, призраков и гоблинов.
Следующая ночь, и мы снова лежим на лужайке, бок о бок под яблоней. Голова Томаса у меня на плече, часы у него балансируют на колене – в духовке томится новый безглютеновый пирог, по нашим надеждам, более удачный. Минуты убегают. Отчего-то разговор зашел о Грее.
– Это прозвучит глупо… – прошептала я.
– Но ты же со мной говоришь, – Томас моргал все реже и реже: ресницы проплывали как в замедленной съемке, обычный бурный диалог проигрывался на 33 оборотах в минуту.
Мне полагалось быть в своей комнате и развивать теорию телескопа во времени. Томасу полагалось видеть десятый сон в комнате Грея, и сниться ему должны были супергерои. Но мы ждали пирог. Мы могли поставить его в духовку гораздо раньше, но поступили так, а не иначе, потому что секретами легче делиться в темноте.
– Вряд ли я правильно поступила, – призналась я, – когда Грей умер.
– Ты о чем?
– Знаешь, когда кто-то умирает, в больнице дают памятку, список необходимых дел. Нед собирался уезжать в Лондон, папа… выпал из реальности. – Папа тогда входил в комнату и замирал без движения по десять минут. Он запер ключи в машине. Он плакал, завязывая шнурки, и совсем забыл, как быть моим папой. – Поэтому памятку прочла я.
Я замолчала. Это самый длинный мой монолог о том, что было, когда умер дед. Это больше всего, что я вообще о чем-то говорила. Все те разы, когда ко мне стучалась Соф, а я отвечала, что делаю уроки. Все те безмолвные ужины из печеной картошки, когда папа вроде пришел в себя, а я нет, как он ни пытался.
Когда на Рождество мы ездили в Мюнхен, бабушка с дедушкой угощали нас глинтвейном, распевали гимны и негромко уговаривали папу вернуться жить к ним. Они не говорили прямо, но давали понять – зачем же оставаться в Норфолке теперь, когда Грей умер и не осталось никакой связи с моей мамой. Нед, по-моему, не знал, как реагировать, поэтому напился. Он раздавил стакан в руке и испачкал раковину кровью, а я все вымыла и никому не рассказала.
– Я сделала все, что там было сказано. Я позвонила в бюро записи актов гражданского состояния, написала в колонку некрологов, заказала цветы. – Я говорила шепотом, загибая пальцы. – Я записала новое сообщение для автоответчика. Я отменила подписку Грея, убрала в его комнате. Но папа продолжал покупать «Мармит», – шепот начал срываться на истерический писк, и я глубоко вздохнула. – У нас его любил только Грей, а папа по-прежнему его покупал. Стоит просто так – никто его не ест, но каждые несколько недель я вижу «Мармит» в списке покупок на грифельной доске. Я стираю, а папа все равно покупает. У нас скопилось тридцать банок «Мармита».
– Я съем «Мармит».
– Спасибо, – вздохнула я. – Но дело не в этом… Я… я сделала все, перечисленное в памятке. Я поговорила с директором похоронного бюро, выбрала церковные гимны.
– Ты соблюла ритуал, – сказал Томас. – Ты же вылила виски.
Горло у меня сжалось от невыплаканных слез. Папа покупает «Мармит», Нед закатывает вечеринку, а я следую инструкциям и соблюдаю ритуалы, так отчего же именно ко мне привязались тоннели во времени?
– Я не плакала на похоронах, – призналась я. Поминки проходили в деревенском пабе, где собрались друзья Грея, сплошь бороды и вельвет. Мы пили эль и ели киш, и люди рассказывали забавные случаи и не договаривали, потому что их душили слезы. Но я не плакала даже тогда. Я не заслужила слез. Впервые я заплакала только в октябре, когда Джейсон наконец ответил мне эсэмэской. Ну вот какой человек станет плакать из-за парня, а не по деду?
Я не сказала об этом Томасу.
– Все это просто лишено смысла, – сказала я.
Я растеряна. Вспомнив, как плавала с Джейсоном в канале и как это само по себе оказалось своеобразной любовью, я решила, что все в порядке: я снова вернулась к жизни, и она завораживает своим великолепием. Но сегодня утром я не сделала ничего особенного, только написала на грифельной доске, что нам нужна жидкость для мытья посуды, и на меня обрушилась черная дыра пустоты. Будто каждый раз, когда я думаю, что мне уже лучше, происходит что-то печальное, и хрупкое равновесие летит к чертям.
– А оно и не обязано иметь смысл, – возразил Томас.
Плечом к плечу, рука к руке и нога к ноге до самой пятки. У Томаса на пальце дыра. Такой чистюля, а носки вечно дырявые. Я вдруг подумала, что обязательно куплю ему новые носки.
Я повернула голову, а Томас уже глядел на меня.
– Спасибо тебе…
Меня перебил его поцелуй, неожиданный, короткий и сладкий. Несомненный, будто читаешь любимую книгу и вдруг увлекаешься, хотя уже знаешь, чем все закончилось.
Сегодня все иначе, чем прошлой ночью. Тогда были головокружительные, невероятные мгновения, прежде чем мы отпрянули друг от друга с любопытством. А сегодня его очки приплюснуты к моей скуле, и я чувствую тепло его испытующих губ своими. Мои руки вцепились в горловину его футболки и сминают ткань, подтягивая Томаса ближе. Мы стукаемся носами, лицами, подбородками, языки не знают, целоваться, говорить или все сразу, руки на лицах, руки повсюду, неуклюжие и новые.
Вдруг сад залил яркий свет, и раздался пронзительный сигнал. Таймер духовки распищался на всю деревню.
Мы отскочили в разные стороны, дико глядя друг на друга, и прищурились на кухонную иллюминацию.
Из окна свесился Нед. В кухне непонятно в честь чего горел полный свет.
– Так, детки, – сказал он нам, – прощаемся.
– Ты меня что, спать отправляешь?!
Ушам не верю.
– Нам с Томасом нужно кое-что обсудить. – Нед поманил его из окна. – Дай мужчинам поговорить о торте.
Я взглянула на Томаса, который будто пчелу проглотил. Целуя его в щеку, я прошептала:
– Не обращай на него внимания.
Нед кашлянул – папино кряхтенье, но с громкостью Грея, и Томас выпрямился и пошел напролом через сад.
– Извини, – пробормотал он, обернувшись. А ведь слова «извини» в нашем лексиконе не водилось.
В комнате Умляут, пища, ходил кругами по моей подушке. Я переоделась в пижаму и взглянула на имей, прикнопленный к пробковой доске.
Имейл изменился.
Он превратился в математический код. Смысла в нем по-прежнему не было, но он стал больше походить на нормальный язык, чем прежняя тарабарщина. Во вселенной Шрёдингера – «сумасшедшего бабника» с не живым и не мертвым котом – существует бесконечное множество вероятностей. Но мне кажется, их уже раз-два и обчелся. Наверное, я приближаюсь к тому, чтобы заглянуть в коробку.
Изменение в созвездии на пробковой доске было таким крошечным, что я с трудом его уловила. Я уже отворачивалась от письменного стола, когда маленькая оранжевая точка, точка Умляута, сдвинулась.
И когда я снова посмотрела на кровать, настоящий Умляут, который игриво драл когтями мою подушку, с легким хлопком исчез.
Пятница, 8 августа
[Минус триста сорок один]
– Ты веришь в рай?
Дневной воздух напоен пыльцой, в саду все клюют носом.
Буквально все. Реальности объединились: мое приглашение Соф породило присутствие Мег, которое породило присутствие Джейсона, которое породило у Соф паническое безмолвное «прости, нет, подожди, я не могу об этом рассказывать, помогите, а-а-а-а!» за его спиной. Эта троица, не обращая внимания на обещанные безглютеновые пирожные-корзиночки, играет на траве в карты, причем, по-моему, без всяких правил.
Нед, весь в стразах, прогулявший свою смену в книжном, чтобы не упустить возможность пофотографировать, пьет из бутылки, в которой, подозреваю, не Н2О.
По взаимному молчаливому согласию мы с Томасом уединились под яблоней. Последний дневник Грея лежит рядом со мной на траве. Сквозь листья видно ярко-голубое небо, и мне становится любопытно, не поэтому ли Томас спросил о рае. Не думает ли он, что Грей в раю и видит всех нас сверху?