— Васенька, ты чего задумал?
— Пора посмотреть, что у них внутри. Сделать срезы, анализы крови, взять образцы ДНК. И неплохо было бы заспиртовать парочку для истории.
— Это еще зачем? — сердце Малахитова сжалось.
— Как зачем? Это ведь уникальный, неизвестный природе вид. А все неизвестное должно быть досконально изучено и описано. У природы не должно быть тайн от человека, верно, Дмитрий Дормидонтович?
— Не верно! Мне плевать на твою науку. Резать никого не дам. Понял? Убийца! Только через мой труп. Хотя ты во имя науки и через родного отца переступишь!
— Да ты что разбуянился, родной отец? — пошел на попятный Василий. — Не хочешь, не будем. Подождем еще немного, понаблюдаем их в стае. Даже интересно, полезет из них твоя кровожадная природа или нет.
— Не полезет. Не волнуйся. Они не звери какие-нибудь.
— Ну да, эти крысы твои дети, а ты им отец родной, — съязвил Клоков.
— Отец родной! Если очень надо, то мы готовы. Мы подумали и решили, что Василий прав. У природы не должно быть тайн.
— А вас вообще не спрашивают! — автоматически вырвалось у Малахитова, и только после до него дошло, что он услышал. Детеныши разговаривали. Как оказалось, они свободно владели языком, безо всяких акцентов и младенческих проявлений. И вопреки версиям мультфильмов, голоса у них отнюдь не были ни писклявыми, ни слабым. Один бас, шесть теноров, два сопрано и три меццо-сопрано. По счастью, они не имели привычки разговаривать одновременно и никогда не повышали голос, а то не миновать бы Малахитову коммунальных разборок с Антониной.
— А что же вы до сих пор молчали? — спросил их как-то Дмитрий Дормидонтович.
— У нас не было нужды говорить, отец.
* * *
Вскоре дети стали задавать Малахитову очень сложные вопросы.
— Кто мы, отец?
— Наверное, вы грызуны, как и ваша мать.
— Крысы? Но мы не похожи на крыс. У нас есть крылья.
— Значит, вы птицы.
— Нет. Мы не птицы. Мы умеем разговаривать и не покрыты перьями.
— Тогда вы люди.
— А почему розовые?
— А люди разные бывают, — выкручивался Малахитов. — Бывают люди белые, и черные, желтые и красные, — и, видя их недоверчивые глаза, решил быть убедительнее. — Зеленые и синие даже есть. И оранжевые… но это нездоровые люди.
— Отец, а откуда берется столько людей?
Малахитов подумал, что это им еще рано знать и предложил традиционный вариант про капусту. Но детеныши двумя точными аргументами поставили его в положение «мат». Тогда Дмитрий Дормидонтович подумал и выдал более «взрослую» версию, религиозную.
— Людей создает бог.
— Какой бог?
— Бог-отец.
— Отец? Значит, нас создал ты?
— В некотором роде…
— А зачем ты создал нас, отец?
О, Господи… Малахитов уже был не рад, что они заговорили. И как им объяснить истинную причину? Для опытов? Лекарства на них испытывать? Дмитрий Дормидонтович попытался вывернуться:
— Как зачем? — сказал он как можно беззаботнее, словно это самый большой пустяк, не стоящий слов. — Чтобы жить.
— А зачем жить?
Малахитов промямлил что-то про счастье, привел цитату про птицу для полета, но пытливые мыши не унимались.
— Вот ты, отец, создавший нас по подобию своему, в чем твое предназначение?
А на это что им сказать? Признаться, что просто жил. Как все. Не задумываясь. Ел и пил, играл и проигрался в прах, спал всякую ночь с новой женщиной и ни разу не женился, спивался и окончательно спился. И считал, что прожил не зря. Что есть что вспомнить, и чего еще надо человеку? Но вот сейчас, глядя в двенадцать пар ясных фиалковых очей, ничего-то и не вспоминается. А хотя, как же нет! Он ведь пел. Он вспомнил, как накатывало на него чувство восторга при виде темной ямы зрительного зала, полной осторожного покашливания и легкого шелеста программок. Вспомнил, как охватывал его трепет от вечной как само искусство дощатой сцены под ногами, как настоящим солнцем грел грудь прожектор и манила нарисованная на заднике Венеция. Как со всех сторон охватывала его музыка, подчиняла себе его дыхание и сердечный ритм, и уже он сам испускал из себя музыку, сильные и гибкие звуки. А как гордился он собой, когда зал взрывался овациями, кричали бис! а женщины вытирали слезы и светились от радости.
— Я пел.
— Так, как поешь нам на ночь?
— Не совсем. Я пел в большом и прекрасном зале. И меня приходили слушать тысячи людей. Они одевали вечерние наряды и галстуки, словно шли на праздник.
— Ты делал праздник?
— Пожалуй, так. Я служил искусству, а это своего рода праздник.
— А мы можем служить искусству? Мы тоже хотим петь.
— Хорошо. Я вас научу.
Из мышат получился прекрасный хор. Они схватывали все налету, моментально запоминали мелодию и текст, а их голоса звучали удивительно слаженно. Начали с простых пионерских песенок из малахитовского детства, довольно быстро перешли к народным и героическим песням, а затем выучили огромное количество романсов и освоили псалмы. Репертуар получился богатый. Теперь вечерами Дмитрий Дормидонтович не только читал детям вслух Пушкина, но и сам мог часами слушать любимые мелодии.
— Малахитов, магнитофон что ли приобрел? — спросила его как-то Антонина, подловив на кухне.
— А… да. Купил вот. Недавно.
— И правильно. Вишь как, пить бросил, и сразу деньги появились. Хоть зажил по-человечески. Только у тебя кассет мало. Все одно и тоже крутишь. Ты купи себе чего-нибудь поэнергичнее. Посовременнее чего-нибудь. Ну, Пугачеву, там. Или Долину.
— А… хорошо. Куплю. Посовременнее… — и уже в спину Антонине тихо добавил. — Идиотка.
А однажды пропал Серафим. Малахитов чуть с ума не сошел, когда, ничего не подозревая, вернулся из магазина с авоськой, полной фруктов, не спеша разулся и обернулся к креслу, в котором жили малыши, тотчас почувствовав, что что-то не так. И точно. Одного не досчитался. Остальные мышата сидели притихшие и на все расспросы, словно сговорившись, твердили, что где Серафим, не знают, и когда он ушел, не видели. Дмитрий Дормидонтович метнулся к окну, но форточка была плотно закрыта на защелку. Значит, улететь на улицу он не мог. Оставались соседи. Дмитрий Дормидонтович бросился к двери и столкнулся с Серафимом.
— Где ты был? Где был, я тебя спрашиваю? Я чуть с ума не сошел? Тебе говорили, никогда не покидать пределы комнаты? И в чем тогда дело?
Как оказалось, Серафим решился выйти в люди. Он вылетел из комнаты, полный благородных устремлений, и застал в коридоре Карла Андреевича, выходящего из туалета. Серафим опустился ему на плечо и проникновенно прочел «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье». Вышедшая в коридор с кастрюлей в руках Антонина впервые в жизни упала в обморок, а Карл Андреевич прослушал стихотворение до конца, не шелохнувшись, с огромным вниманием. После чего Антонина очнулась, и Серафиму пришлось спешно удалиться. Он переждал скандал, притаившись среди шапок на вешалке для верхней одежды, и отправился дальше.
Софья Кузьминична отложила вязание и сощурила подслеповатые глаза, пытаясь рассмотреть нечто розовое на комоде. И подивилась, что умершее пять лет назад радио вдруг ожило и приятным баритоном прочло первую главу «Капитанской дочки». Возможно, и вторую главу читали, только Софья Кузьминична задремала и больше ничего не слышала.
А у Клары в тот день было настоящее видение. Она молилась на ночь, и вдруг над ее головой зазвучали церковные песнопения. И, как она позже клялась, вся комната наполнилась запахом чайных роз.
Серафим с того дня затосковал. Дмитрий Дормидонтович узнал в его мятущемся взоре себя самого во время инкубационного периода, когда он сидел сутки напролет уставясь в одну точку, а незнакомые, дикие мысли сводили его с ума. Он понимал, что пора поговорить с повзрослевшим чадом, но в тоже время боялся этого разговора.
— Что стряслось, Серафим? Тебя мучают незнакомые желания? Поделись со мной. Возможно, я знаю, как тебе помочь, — набрался духу Дмитрий Дормидонтович.
— Отец, меня мучают раздумья. О судьбах. Зачем я здесь? Зачем мы здесь? Неужели, для того, чтобы повторить судьбу своих предков и стать изгоями в этом мире? Ведь мы крысы, не так ли. Но мы чужие среди крыс. Или же мы здесь, чтобы стать игрушкой в чужих руках и прожить жизнь в аквариуме ради потехи капризного ребенка? Неужели наше предназначение в этом, отец?
Дмитрий Дормидонтович никак не ожидал разговора на эту тему и слегка растерялся. Но быстро нашелся.
— Не говори так, Серафим. Вы здесь, чтобы приносить людям радость. Чтобы делать чью-то жизнь краше, облегчить тяготы и скрасить одиночество.
— Тогда позволь нам, отец, пойти к людям. Поведать им все, что мы знаем, отдать им все, что имеем, научить их всему, чему ты нас научил.
— Серафим, это невозможно! Я запрещаю тебе даже думать! Я не пущу. Ты полагаешь, что мир окрашен в голубые тона? Нет, дорогой мой. Мир не так прекрасен, как тебе кажется. Он жесток. Он убивает всех, кто не похож на остальных. Ты погибнешь там, Серафим.