Может, настоящая боль придёт к ней позднее, когда наступит осознание случившегося. А может, и не придёт. В этот первый день, ставший для её прежней жизни последним, она не проронила ни слезинки. Она вообще редко плакала. Внешне Маша осталась прежней. Может в душе, в каком-то её потаённом уголке, что-то и заледенело, но об этом она вряд ли кому-нибудь расскажет.
* * *
А наверху бушевала огненная смерть. Город горел. Огонь поглощал всё новые и новые кварталы, добираясь до тех, которым удалось выдержать ударную волну. Его аппетит не иссякал. Ему было безразлично — спальные районы, университеты и НИИ с мировым именем, сараи, школы и детсады. Он был всеяден. Там, где к городу примыкали лесные массивы, пламя охватывало их и быстро распространялось по кронам деревьев, подгоняемое усиливающимся ветром.
И запылает тайга, и всё пространство от Уральских гор до Тихого океана превратится в гигантский костёр, подожжённый с нескольких сторон и подпитываемый новыми взрывами. Патриота мог бы утешить тот факт, что то же самое творилось на Североамериканском континенте. Сильные дожди могли бы остановить катаклизм и спасти то, что осталось от биосферы и от цивилизации. Но небо не проронило ни слезинки.
Огонь разгорался, и в нём горело всё то, что природа и человек создавали на протяжении своей истории. Всё превращалось в дым и пепел и поднималось к низкому серому небу. А небо становилось темнее и темнее, словно вбирало в себя всю последнюю боль невинных, сгоревших в адском пламени за чужие грехи, и всё зло тех, кто даже в этот последний час проклинал и ненавидел. Налетевший северо-западный ветер гнал тяжёлые тучи в сторону бывшего Академгородка, туда, где глубоко под землёй укрылась от бури тысячелетия жалкая горстка живых существ — несколько тысяч на весь миллионный город.
Их жизнь уже никогда не будет прежней. Судилище свершилось. И хорошие, и плохие, и виновные, и не виноватые ни в чём, кроме того, что родились не вовремя — все понесли одинаковое наказание. Никогда им не узнать, кто выступил в роли судьи, а кто — палача. Пламя поглотило все следы.
Потом всё стихло. Пепелище медленно остывало. Налетавшие порывы, завывая, кружили вихри невесомого праха в пустых комнатах и коридорах.
Не всех поглотил огонь. Кое-кто остался. Среди мёртвых развалин серыми тенями то тут, то там крались немногие уцелевшие, будто стыдясь того, что выжили, когда других развеяло по ветру. Они были живы, но от смерти их отделяла невидимая нить, которая в любое мгновение могла оборваться. Кроме огненной вспышки и ударной волны у ядерного взрыва существовала ещё третья ипостась, самая коварная.
Смерть следовала за ними по пятам: невидимая, но такая же реальная, как опустошающее пламя. Её невозможно было почувствовать до тех пор, пока не становилось слишком поздно. Убивала она медленнее, чем огонь, но гораздо мучительнее.
«Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зелёная сгорела».
Строчки из «Откровения» отражали действительность точнее любой военной сводки.
Это началось двадцать третьего августа, приблизительно в десять часов по московскому времени. Для большинства — с низкого басовитого гула за окном и дребезжания стёкол, реже с тревожного рёва сирен ГО и короткого сообщения по радио, похожего на первоапрельский розыгрыш. Вспышку наблюдал мало кто из уцелевших. Ещё меньшее число людей могло похвастать тем, что испытали на себе действие ударной волны, и остались живы.
Саша был исключением. Он вспышку видел — пару миллисекунд, пока глазные нервы не подали с запозданием свой сигнал. Волна тоже не прошла мимо, чуть не вбив его в землю.
И всё же он упрямо вёл отсчёт событий не с них, а с раннего утра того же дня, когда проснулся в холодном поту за час до рассвета. Раньше ему казалось, что само выражение «проснуться в холодном поту» — просто красивая метафора, литературщина, а в жизни так не бывает. Разве может пот быть холодным? Оказалось, может.
Лежа на жёсткой неудобной кровати, в съёмной квартире в чужом городе, Александр Данилов не мог унять дрожи. Его зубы отбивали дробь. Руки покрылись «гусиной кожей», хотя на улице были все тридцать градусов жары. Как будто внутри у него был лёд Антарктиды, который холодил его изнутри, несмотря на тёплый летний день за окном. Сердце стучало, как паровой молот, каждый удар отдавался в ушах адским грохотом. И только одна мысль гнездилась в его воспалённом сознании: грядет что-то страшное.
Вероятно, кошмар, увиденный им во сне, был настолько невыносимым, что сознание стёрло его из памяти в тот самый миг, когда вступило в свои права. Инстинкт самосохранения не мог допустить, чтобы этот ужас вырвался на свободу, и запер его в подвал бессознательного, отделил барьером от обычных мыслей. Кроме того, что кто-то плохой и тёмный убивал его, Саша не мог восстановить ни одной детали из своего сна.
В этом сне не было ничего экстраординарного. Ему и раньше снились подобные кошмары. Он от кого-то убегал, кто-то его преследовал, настигал, разрывал, пожирал. Психоаналитик мог бы рассказать об этом много интересного, да только Саша не обратился бы к нему ни за какие коврижки, не желая раскрывать свой внутренний мир перед посторонними.
Многие из этих сновидений были похожи на малобюджетные фильмы ужасов, и этот ничем от них не отличался. Вся разница была в сопутствующих обстоятельствах. В том, что случилось потом.
Он не был настолько наивен, чтобы считать себя новым Нострадамусом. Такие «пророческие» сны снились ему не реже раза в неделю, но благополучно забывались до того, как он успевал о них рассказать кому-либо. И этот забылся бы.
Но это произошло ровно неделю назад. Всего неделю. Или целую неделю?
Для обычной жизни ничтожный срок — за это время нельзя ни как следует отдохнуть, ни втянуться в работу. А теперь он казался Александру вечностью, отделяющей его от более-менее нормальной жизни. Хотя он давно не знал, что такое норма, где её границы.
Но то, что случилось неделю назад, нормой явно не было. Такие события происходят раз в несколько миллионов лет, и очень мала вероятность стать их свидетелем.
Но он стал.
Взрыв он услышал как далёкий гул, заполнивший всё мироздание и закруживший его в своём водовороте. Так с грохотом переворачивалась очередная страница истории человечества, а заодно начиналась новая глава в его жизни. Жизни скромного учителя, родом из сибирского подбрюшья огромной империи, против воли вступившей в свою последнюю войну. Но ещё до того, как его глаза смогли рассмотреть всё в подробностях, опыт десятков книг и фильмов подсказал выжившему человеку, как должен выглядеть Армагеддон.
Наверняка на свете были люди, куда более достойные занять его место. Но так уж получилось, что ему выпала сомнительная честь попасть в короткий список уцелевших. Это была на двадцать пять процентов его личная заслуга, на семьдесят — деяние судьбы, и на жалкие пять — результат помощи других.
Он был странным человеком во всех отношениях, настоящей находкой для этого мира, как и мир был подарком судьбы для него. Их объединяли общие пороки и добродетели, но сильнее всего — общая судьба. С самого рождения оба жили с сознанием своей обречённости, знали, что финал проигран, но ничего не могли изменить. Или не хотели.
Саша едва ли смог бы жить, если бы у него отняли право разочаровываться и испытывать сомнения. Себя он считал, ни много ни мало — современным Агасфером, идейным наследником лорда Байрона и прочих гениев всех времён и народов.
На самом деле всё обстояло куда скромнее. Его интеллект не был чем-то из ряда вон. Таких на тысячу набралось бы пять, на шесть миллиардов — уже тридцать миллионов. Так что любая уважающая себя диктатура могла бы собрать их всех и извести на какой-нибудь стройке века. Остальной мир утраты даже не заметил бы.
Но в своём воображении он неизменно отводил себе какую-то особую роль. Проблема заключалась как раз в его не в меру развитом воображении. Если бы Сашу в детстве показали психиатру уровня Фрейда или Юнга, не ниже, то его можно было бы исправить. Внушить, что скучная работа с восьми до пяти, выходные на дачном участке, нелюбимая жена и дети-двоечники — нормальная жизнь, и ничего в этом нет смертельного. Но момент был упущен. Александр увидел, что выбор ограничен только страданием и скукой, и предпочёл первое.
Самое, пожалуй, забавное заключалось в том, что и его творческий дар тоже не был уникальным. Саша пришёл бы в ужас, если бы узнал, сколько таких же непризнанных «творцов» коптит небо одновременно с ним в эпоху всеобщей грамотности. Но он был слишком поглощён собственной персоной. Отсутствие у него подлинного величия компенсировалось признаками соответствующей мании. И, как это часто бывает, она легко уживалась у Александра с комплексом неполноценности.