Станция Ботаническая, купающаяся в праздничной красоте и роскоши, не замечала тяжких дум своих обитателей. Казалось, ее больше заботили алые «серпасто-молоткастые» полотнища, что щедрою рукой были развешаны вдоль всех стен и колонн. Громкая, зовущая в бой музыка интересовала станцию гораздо больше, чем бесхитростные мечты суетных и вечно спешащих жителей. Не было ей дела и до мальчишки-дозорного, грезившего о будущей свадьбе с милой его сердцу девушкой. Нет, конечно, пока жениться было рано — браки на станции регистрировали не раньше шестнадцатилетия, но Ивану почему-то хотелось заручиться Светкиным согласием уже сейчас. Или… Ну а как еще признаться ей, что он ее… Любит?
Иванова нелепая растерянность, усиленная смешной нерешительностью и помноженная на умилительную рефлексию, могли бы вызвать у любого живого существа добрую и понимающую улыбку, однако Ботаническая хранила мертвое, отвлеченное ото всех и вся молчание.
Многочисленные глаза станции, существуй они на самом деле, с тревогой бы взирали в сторону недостроенного, а позже и засыпанного тоннеля к Уктусским горам. С той стороны зарождалось движение, столь несовместимое с кладбищенским покоем. Будь у Ботанической уши, они бы вняли недовольному человеческому ропоту, доносящемуся с соседней Чкаловской. Однако у подземного убежища, бывшего всего пару десятилетий назад обычной конечной остановкой на одной из линий Свердловского метро, не было ни очей, ни ушей. Лишь каменное сердце, тревожно бьющееся в ожидании близкой беды, притаившейся на поверхности.
* * *
Ботаническая слыла не самым плохим местом для подземной жизни. А если учитывать, что достоверно выживших станций насчитывалось ровно две, то досужие домыслы относительно благополучия конечной казались совсем не лишенными оснований. Вторая уцелевшая счастливица — Чкаловская — тоже не голодала и, например, не умирала от жажды — страшного бича, поразившего и мучавшего Большое метро вплоть до Последней катастрофы.
«И почему эти неблагодарные чкалы совсем не ценят нашу заботу?! Мы даем им еду, питье, одежду и оружие, драгоценную электроэнергию, наконец. Так откуда вечное недовольство, лицемерная ненависть к собственным покровителям — ботаникам? Да, кусок хлеба достается им тяжелее, чем нам, — его приходится отрабатывать дозорами, вылазками, черновой работой, в конце концов, но про элементарную благодарность хорошо бы вспоминать почаще». Иван вместо вожделенной неги и долгожданного сна неожиданно задумался о превратностях человеческого поведения и низменности людского порока, так славно представленного чкаловскими сталкерами в последнем дозоре. «Надутые, злобные индюки, помешанные на собственной „недооцененной“ важности. На фига я вообще с ними на вахту заступил, ведь знал, что нормальному „ботанику“ в их обществе делать нечего… Блин, скоро вставать, а я ерундой маюсь, сдались мне эти наймиты несчастные».
Ивана разбудил бравурный марш, несущийся с улицы, и нежный, игривый поцелуй в щеку.
— Лежебока, вставай! Встава-аай, хватит разлеживаться!
Иван нехотя раскрыл один глаз — совершенно мутный и очумелый спросонья — и тут же закрыл, в тщетной попытке снова «потерять сознание» и забыться прекрасным видением. Ведь по ту сторону реальности он находился с девушкой своих невысказанных грез.
Внезапно лицо спящего перекосила гримаса крайнего удивления и полнейшей растерянности, а очи широко распахнулись. Сам Иван подскочил на кровати — «Светка!»
«Потусторонняя» девушка-мечта спокойно восседала на его кровати и озорно улыбалась.
— Ну наконец-то, — с притворным облегчением взмахнула она руками. — Полчаса уже жду, пока мой спящий красавец проснется!
Насчет получаса ложь была абсолютно явной — представить Свету смиренно ожидающей чего-либо или кого-либо столь невозможно продолжительный отрезок времени Иван не мог физически. С ее неуправляемой, кипучей энергией ожидание вряд ли продлилось дольше пятнадцати секунд, а то и меньше.
— Ванечка, — незамедлительно пошла в атаку она, — кто вчера весь день дразнил мое любопытство и обещал сегодня раскрыть страшную и жутко важную тайну, а?! Сколько можно издеваться над девичьей любознательностью?!
Молодой дозорный мгновенно налился пунцовой краской, а в душе жутко запаниковал: «Кто же меня за язык-то тянул!» Еще день назад идея припереть самого себя к стенке и заставить собственную нервно дрожащую (а честнее — просто трусливую) сущность наконец сделать предложение Светлане казалась блестящей. Но вот наступил «час Икс», а решимости не прибавилось. «Что же ей сказать?! Я не готов, не готов! Только не сегодня — нужно немного времени — можно во всем признаться завтра, послезавтра, на следующей неделе — лишь бы не сейчас! Господи, ну зачем я все это затеял?! Она откажет, а мне гореть от отчаяния и стыда…»
Кажется, его замешательство не укрылось от потенциальной невесты, однако она истолковала происходящее по-своему:
— Что-то ужасное, да? Или даже постыдное?!
В глазах Светы мелькнуло сочувствие и готовность к женской, почти материнской жалости — унизительно, ведь ей самой всего пятнадцать!
— Но ты всегда можешь со мной поделиться!
Иван взвыл про себя: «Ну вот… ужасное и постыдное предложение руки и сердца». Он читал в редких ныне книгах, что хорошее предложение должно быть романтичным, с обязательными свечами, благовониями, интимным полумраком и твердым, уверенным в себе кавалером, шепчущим заветное признание в ушко благосклонно улыбающейся даме. Из всего перечисленного в палатке присутствовал только полумрак, правда, назвать его интимным не поворачивался язык. Зато был порядком помятый, испуганный кавалер, нервно перебирающий трясущимися руками краешек кургузого одеяла, настороженно ожидающая барышня и затхлый, густой воздух холостяцкого жилища вместо ароматических свечек.
Пауза затягивалась. Никакая правдоподобная ложь на ум дозорному не приходила и приходить явно не собиралась — а сказать правду… ну уж нет, лучше сразу повеситься в туннеле.
Небеса смилостивились над отчаявшимся «женихом» и теряющей терпение «невестой». Спасение пришло в виде круглолицего, конопатого Валерки, вихрем ворвавшегося в палатку Ивана:
— Ванька, тебя Пал Семеныч вызывает!
Влюбленный не смог сдержать громкого, откровенного вздоха облегчения и, на ходу натягивая на себя верхнюю одежду, опрометью кинулся прочь из палатки. Возмущенный девичий крик достиг его горящих ушей на полпути к начстанции.
* * *
Федотов поприветствовал запыхавшегося Ивана крепким рукопожатием и жестом указал на скамью у стены. Палатка начальника всегда удивляла дозорного скромностью — кроме портретов вождей — Ленина, Сталина и Зюганова (первых Ваня всегда путал между собой, последнего же запомнил благодаря надменному и очень неприятно-презрительному взгляду) — рабочее место главного человека на Ботанической не украшало ровным счетом ничего. Скромный, пошарканный стол, а вместо приличествующего любому начальнику кресла — желательно из настоящей кожи — убогого вида древний стул, все ножки которого носили следы постоянного ремонта — кое-как намотанная проволока, привинченная на саморезы железная пластинка и лохмотья некогда черной, а ныне бесцветно-грязной изоленты.
Скамейка для посетителей — длинная широкая доска, прибитая огромными гвоздями к двум пенькам разной высоты, отчего один ее край явственно возвышался над другим — также примером изящества и роскоши не являлась. Притом, в детском садике, школе, станционном клубе и прочих общественных местах мебель устанавливалась в разы краше и значительно представительнее. Иван неоднократно вызнавал у своего друга Кости по прозвищу Живчик, сына начстанции, о причинах столь странного отношения к дорогим вещам — ведь кабинет того же Василича буквально ломился от дефицитной и кричащей о материальном благополучии хозяина обстановки. Живчик в ответ только пожимал плечами: «Вот такой у меня папка».
Сам Федотов ненамного отличался от своего рабочего места: донельзя простой и непритязательный комбинезон, заштопанный во многих местах, давно стоптанные ботинки, хорошо помнящие времена эпохи До, и вечная фуражка — также видавшая виды — на седой, нечесаной голове. За никогда не снимаемый головной убор люди старшего поколения в шутку называли его Боярским. Иван по фотографиям знал этого древнего актера, однако связи между изжеванной жизнью фуражкой Михалыча и позерской шляпой лицедея отследить не мог. Сам Федотов на вопросы о кепке не отвечал, отшучиваясь, либо и вовсе отмалчиваясь.