— И падали вы еще перед кем-нибудь на колени?
— Бывало… Капитан первого ранга Скворцов. Вот был моряк!.. Я им долго любовался. Острая седая бородка клином, как кинжал. Взгляд!.. Всё в нем было орлиное. Для его избиения пришлось вызвать бригаду из трех человек. И даже эти, не то что оробели, а как-то замялись вначале. Когда хлынула кровь изо рта и он увидел, что скоро конец, он, как ни в чем не бывало, обратился ко мне: «Могу я просить об одолжении?.. Среди отобранных у меня при аресте вещей, был мой орден Святого Георгия. Не позволите ли взглянуть хоть раз». Я не был «демократом» и дурацкого преследования чинов и наград не понимал. Согласился показать ему на следующем допросе «Георгия». Он уже не мог ходить. Привели под руки. Когда я дал знак своим молодцам уйти, он поднял вопрощающе глаза. Я молча открыл ящик стола, достал коробочку с георгиевским крестом и торжественно вынул его, держа пальцами за черно-желтую ленточку. Как вам передать его лицо? Я думаю, оно было таким, когда он произносил слова присяги перед Андреевским флагом или, когда на судне бывал царский смотр. Он встал и вытянулся, как на параде. Потом ноги подкосились, он упал и мне стоило немало усилий посадить его на стул. Хотел я уже крикнуть людей, чтобы унесли, как вдруг он открыл глаза и протянул мне руку: «Прощайте! Прощайте!.» Тут во мне дрогнуло, как при плаче Елены Густавовны. Я бросился целовать эту руку, лепетал что-то, весь в слезах, и совсем не заметил, как капитан похолодел в моих объятиях. По сей день люблю Александра Васильевича Скворцова, доблестного моряка Балтийского флота. Посидев немного и тряхнув головой, усмехнулся.
— Вы, я вижу, ни живы ни мертвы. Всё еще не можете поверить, что с вами сидит в кафе злодей — чекист и рассказывает такие вещи.
— А вы кому-нибудь другому рассказывали?
— Нет, вам первому.
Взглянув на меня, он совсем громко рассмеялся.
— Сразил! Окончательно сразил! Теперь ночей не будете спать, всё думать, почему именно вас избрал своим слушателем?
* * *
В тот день я снова был у Ольховских и не успев еще поздороваться заметил, что мать и сын взволнованы.
— Не говорите пожалуйста маме ничего об этом… Прутове, — шепнул мне сын.
— Он приходил к вам?
— Да. И представьте — на колени становился… Это сумасшедший! Мама в полном расстройстве.
Елена Густавовна, в самом деле, едва поздоровавшись, ушла в другую комнату. От Вадима Андреевича я узнал, что сам он о Прутове знает мало, видел несколько раз в Германии, когда тот бывал у них. Там он снова оказал им большую услугу, спас всё семейство. Советы, как только пришли, начали охотиться за Ольховскими и они бы неминуемо погибли, если бы не Прутов.
— Ведь отец мой служил в Остминистериуме и занимал видный пост, а я… вы тоже знаете.
Я поразился энергии и самоотверженности человека, который сам подлежал выдаче, как я мог заключить из его болтовни.
— Как же! — подтвердил Вадим. — Его ловили старательнее чем нас. Только не на того напали. Он всё предвидел, а связей и знакомств среди немцев у него оказалось — побольше нашего.
Он не только сумел вывезти Ольховских из Берлина, но и потом, разлучившись с ними не оставлял своей помощью во время блужданий по советской зоне оккупации — то записочку пришлет, то через каких-нибудь людей важное указание сделает. Когда подошли к границе американской зоны, от него получена была пачка документов, сфабрикованных так искусно, что советские патрули пропустили, а американцы приняли всех троих без особых расспросов.
— Это гениальный человек! — воскликнул Вадим.
— А в России вы его знали?
— Смутно помню кого-то в полушубке, устраивавшего наш побег из Петрограда. В Германии я его, конечно, не узнал, но мама и отец хорошо помнили. Отец благоговел перед ним и говорил: «Вот русская душа! Ты подумай только, кто мы ему? Только и было, что в одном доме жили на Гулярной улице. Де ведь мы его и взглядом не удостаивали. А на поверку?.. Просто чудо! Нигде кроме России такие не встречаются».
— Ну а Елена Густавовна?
— Мама тоже считала его необыкновенным человеком, отзывалась с благодарностью, но сухо и, после каждого разговора выходила из строя дня на два. Почти больной становилась. Петроградский арест так на нее подействовал, что мы взяли за правило не говорить о нем. Отец перед смертью завещал мне каждый год в день святых мучеников Бориса и Глеба ставить свечку в церкви. Прутова, ведь, Борисом Алексеевичем зовут.
— Ну и ставите?
— Ставить-то ставлю, но судите меня, как хотите — никакого чувства… Это погано, конечно, с моей стороны. Человек величайшее благодеяние оказал, по гроб благодарным надо быть, а нет у меня этой благодарности, хоть убей.
* * *
Прутов верно сказал: вопрос, почему я оказался предметом его внимания и поверенным его тайн — занимал меня неотвязно. Как-то раз, под вечер, раздался звонок. В полумраке перед дверью стояла мужская фигура.
— Не ждали? Ну, принимайте.
Вид чекиста, стоящего у входа в дом, даже за границей страшен, даже когда чекист сам эмигрант. Он понял и ухмыльнулся.
— На этот раз, вы не будете арестованы.
К счастью, никого из моих не было дома. Когда он молча вошел в квартиру и без приглашения расселся на диване, я поспешил зажечь лампу.
— Зачем это? В темноте лучше, — и сам погасил свет.
Меня передернуло. Уж не прав ли Ольховский и не с сумасшедшим ли я сижу? Не зная как начать разговор, я перебирал в уме все подходящие фразы, а он молчал.
— Василий Сергеевич, я пришел с вами проститься.
— Вот как, вы уезжаете?
— Да, и далеко.
— Не объясните ли, всё-таки, откуда вы меня знаете? И кто я вам, что вот, даже проститься пришли?
— Пришел потому, что своих не забываю.
— Как так?
— Я разумею тех, которые мне дороги.
— Ничего не понимаю.
— Ну, не понимаете, так не понимаете. А вы мне дороги, иначе не стал бы опекать вас целых двадцать лет.
Этот человек успел приучить меня к самым неожиданным щипкам и натягиваниям нервов, но такого оркестрового их звучания, как в тот миг, еще не было. Я почти задохся от его слов.
— Неужели и я, как Елена Густавовна?..
— Да, и вы были у меня в лапах. Двадцать два года срок большой, можно и забыть. У меня тогда никакой еще седины не было и лицо моложе…
— Да где же это было?
— Помните Ярцево?
Ярцево буду помнить до самой смерти. Оставалось всего десять верст до села, где жила моя мать. Я шел к ней из немецкого плена. И тут меня схватили. Ни на Колыме, ни в Дахау не переживал я того, что в Ярцеве. Кругом кишели партизаны, и немцы беспощадны были ко всем, ходившим по дорогам без пропусков. Когда привели в ортс-комендатуру и допросили, мне ясно стало, что завтра же буду отведен в ближайший овраг, где приканчивали партизан.