«Овсяников, даешь Тургенева!» — выкрикнул кто-то.
Звук поцелуев. Огромное количество звезд за окнами.
За ближним к выходу столиком кто-то упорно заводил Ладу.
Без французского шампанского Лада ну никак не заводилась, а жетонов на шампанское, видимо, не хватало. Знаменитым гостям выкатили огромные кожаные клубные кресла с государственными вензелями на спинках. Вот мир, в котором нет ничего невозможного. Здесь любого можно без всякого суда упечь в тюрьму, подумал Салтыков, и в глубине души каждый будет знать — за что. Литература — это всегда преступление. К столику Овсяникова придвинулся некрасивый человек в неряшливом балахоне. Вот так надо одеваться, кричала его одежда. Вот так надо напиваться, кричали его глаза. «Пива мне! И гадюку к пиву!» Сладкий табачный дым стлался над длинной стойкой, над столиками, смягчал блеск хрусталя, бесчисленных бутылок, зеркал, стекла, счастья. Нежные акварели украшали обитые цветным штофом стены. Красивые женщины. Стильные женщины. Страшные женщины. Были даже такие страшные, что их пустили бы в «Муму» без всяких жетонов.
«Сегодня день рождения моего большого близкого друга», — донесся из динамиков еще один нежный голос, видимо, Маринки, третьей подруги циркульного поэта.
«Вы тоже хотите его поздравить?» — завопил ведущий.
И Маринка решительно подтвердила: «Да!»
«Но вам-то чем дорог этот поэт?»
«Какая разница? — отрезала Маринка. — Сегодня у моего большого близкого друга циркульного поэта Сергея Рябова, он же Рябокобылко, день рождения, а я, как никто, знаю эту сволочь. Хочу пожелать ему…»
«Мирного неба над головой? — заблеял ведущий. — Крепкого сибирского здоровья?»
«Большого горба, и чтобы все время кашлял!»
Тоскливая мелодия заполнила пустоту.
Проклятые суфражистки!
Зал погрузился в смутные сумерки.
Высветилась «плазма» по штофным стенам.
146…
146…
Магические цифры плыли прямо по стенам.
По «Черному квадрату» Малевича, по «Писсуару» Ростова, по листам Кабакова, вырванным из школьного дневника, по стандартным плакатам Комара и Меламеда, обессмысленных отсутствием вразумительного текста, по рукописям Гоголя, густо исчерканным рукой Овсяникова, не знающего сомнений…
150…
149…
Салтыков проголосовал, вынув мобильник.
150…
150…
Остался последний голос.
Может, академика, может, Овсяникова.
Оставалось ждать. Кто-то же, наконец, поставит точку?
«Овсяников! Ну, Овсяников!» — Мерцанова капризно надула губки.
«Как тебя звать?» — крикнул Овсяников официанту, ловко и быстро пробирающемуся между столиками.
«Герасим», — поклонился официант.
Онкилоны и выпестыши загудели, и Овсяников поднялся.
Он-то уж точно, наверное, проголосовал, решил Салтыков.
Он видел лицо Овсяникова — горящее, злое, резкое. Овсяников шел сквозь раздвигающуюся толпу, скандирующую его имя, и вдруг резко остановился перед клеткой с собачкой.
«Овсяников!» — скандировал зал.
«Овсяников!» — откликались за рекой онкилоны.
Овсяников, как хирург, вытянул перед собой руки, и два вышколенных сотрудника ловко натянули на них тонкие резиновые перчатки. Маленькая раскормленная тварь в вольере что-то почуяла, взъерошенная, кудри встали дыбом. Рыча, отпрянула в дальний угол, но разве отпрянешь от судьбы? «Матерь Божья!» — рычал Овсяников. Все-таки Матерь Божья была в курсе его замыслов. Глаза Овсяникова налились кровью. Он правил миром. Он чувствовал, что Прошлое, наконец, со всеми его чудесами и загадками, со всеми его Холстомерами, Фру-Фру и Муму упало в его руки. Или вот-вот упадет. Он шарил, рычал и снова шарил в вольере, тянулся жадными руками. Кто-то вскрикнул, не выдержав напряжения, и Овсяников, наконец, багровый, небритый, со стоном выволок собачонку из вольеры. «Кудрявая сучка! Ну что, защитил тебя твой Герасим?»
Он, наверное, имел в виду Салтыкова.
150…
150…
Овсяников топил собачку в бассейне.
Он всаживал собачку в клубящуюся воду.
Вода кипела от рвущихся воздушных пузырей.
Овсяников выпучил глаза. Он, кажется, кончил. С него наконец стащили перчатки, и трупик Муму безвольно поплыл по бассейну. Под счастливые вопли, звон бокалов и восторженный визг Овсяников почти бегом вернулся к своему столику.
«Человек! Бутылочку коньяка на стол господина Салтыкова!»
«Армянский? Грузинский? Камю? Есть коллекционный испанский».
Онкилоны и выпестыши восторженно взревели, но Овсяников перекричал всех:
«„Гран Шампань Премьер Крю“ моему другу. Не найдешь, самого всажу в бассейн, как собачку!» И запоздало возмутился, оглядывая зал: «Матерь Божья, ну что за рожи? Будто Нюрнберга не было».
Кого-то ударили по лицу.
В чудесную Мерцанову бросили салатом, она взвизгнула.
Свеча чудесно мерцала, почти гасла. Теперь от бассейна до дальнего запасного выхода дрались все. Схватив Мерцанову за руку, Овсяников, рыча, пробивался к выходу. Фрак на нем порвали. В какой-то момент Салтыков подумал, что Овсяников и Мерцанову хочет утопить. Но он выкрикнул: «К онкилонам!». Он был уверен в своей победе. Он хотел утвердить свою победу. Сдирая на ходу облитую красным вином кофточку, за ним пробивалась Мерцанова. Долой прошлое! Долой эту смутную могильную смуту, запах лампад, скрюченных героев с их шинелями и носами!
Академик Флеров обернулся к Салтыкову и негромко сказал:
«Я так пьян, что сейчас сяду на пол и буду плакать».
«Валяйте», — разрешил Салтыков.
В последний раз он увидел Овсяникова и Мерцанову уже у выхода.
Они пробивались сквозь толпу под роскошным «Писсуаром» Ростова.
Драка и не думала утихать, спокойными в зале оставались лишь Флеров и Салтыков. А так дрались все. Били Герасима, били почетных членов клуба, били онкилонов и выпестышей, какая-то стерва прыгала голенькая и подвывала, как кудрявая собачонка.
Это был уход Овсяникова в вечную славу, окончательное превращение в миф.
О том, что произошло на дороге, Салтыков узнал после полуночи.
На полной скорости серебристый «Мерседес» Овсяникова вылетел на шоссе.
Костры онкилонов освещали полнеба. Следователи позже так и не смогли установить, какую скорость выжал Овсяников, уходя в свою вечную славу, но правая дверца «Мерседеса», видимо, отвалилась еще на ходу. Правое колесо вылетело, как пущенное из катапульты. Капот задрало, пар белой струей бил из радиатора. Мерцанову, полуголую, выбросило через люк на теплый бетон, и она спрашивала, спрашивала, не открывая глаз: «Солдатики, я уже умерла?». А солдатики оказались из резервников, это их тяжелый «ГАЗ» вылетел встречь «Мерседесу». «Ты че, тетка! — потрясенно бормотали они. — Ты че, ты че? Ты будешь жить вечно». И отворачивались, отворачивались, старались не смотреть на то, что еще пять минут назад было Овсяниковым.