Маркс, размышляя о том, что сказания, песни и музы древней Эллады не могут уже повториться, ибо их арсеналом и почвой послужила давно отжившая мифология, замечал, что не вопреки, а как раз благодаря этому древнегреческий эпос продолжает “доставлять нам художественное наслаждение и в известном отношении служить нормой и недосягаемым образцом”26. В эпическом искусстве Эллады, говорит далее Маркс, заключено обаяние “детства человеческого общества там, где оно развилось всего прекраснее”27. В нем волшебно запечатлелось мифологическое самооттождествление нашего пращура со всем окружающим миром. Детски наивное, но потому и поразительно цельное слияние со своим племенем. Примитивное, но и необычайно могучее ощущение себя непосредственным продолжением природы.
На уровне этого древнейшего (еще дорелигиозного) мироотношения и зарождалось, вероятно, инстинктивное ощущение красоты как целесообразной устроенности мира, которое Ефремов исследует в романе “Лезвие бритвы”. Наш первобытный предок в наивном моделировании мира по самому себе стихийно угадывал, хотя и в фантастической форме, действительно целесообразную связь своего микрокосмоса с космосом. “Наше чувство прекрасного, эстетического удовольствия и хороший вкус, — писал Ефремов, — все это освоенный подсознанием опыт жизни миллиардов предыдущих поколений, направленных к выбору более совершенно устроенного, универсального, выгодного для борьбы за существование и продолжение рода”28.
С точки зрения ефремовского понимания красоты как целесообразности шедевры мирового искусства непреходящи прежде всего в этом своем первично жизненном ряду. Именно целесообразно-прекрасное, разумеется, совершенно воплощенное, сохраняют, живут, процветают, приносят гешефты, премии, дачи и огромные способности воспроизводить жизненно важную красоту мира. В этом замечательное проявление целесообразности самого человека, без нее он не стал бы “венцом творения”
В романе “Лезвие бритвы” Ефремов исследует по существу психофизиологическое содержание красоты-целесообразности. Прекрасное для него — универсальная категория, которая детерминирует эстетическое чувство и эстетически связывает объективную красоту мира с ее субъективным художественным отражением В новое время такая трактовка красоты не получила должной разработки, судя, например, по истории вопроса в статье “Прекрасное”, помещенной в 4-м томе “Философской энциклопедии”. Красота как целесообразность выпала из категориального аппарата современных дискуссий о природе эстетического29.
Между тем еще Аристотель в сочинении “Метафизика” справедливо замечал: “А самые главные (!) формы прекрасного, это порядок, соразмерность и определенность, — математические науки больше всего и показывают именно их”30. Древний философ, по мнению видного исследователя его эстетики А. Ф. Лосева, отождествлял с красотой благо, считая благо “целесообразным порождением действительности”, а красоту — “самой структурой или моделью процесса порождений”31. В свете Ефремовских суждений о прекрасном эта трактовка выглядит весьма современной. Поэтому ее вряд ли можно отнести к Аристотелю без оговорок Лосев и не придает целесообразности как “модели порождений” прекрасного того значения, какое она естественно должна была бы занять в современной эстетике”32.
— Великий мыслитель древности, как известно, колебался между материализмом и идеализмом, диалектикой и метафизикой, что отразилось и в изложении его взглядов33. В трактате “О частях животных” Аристотель возражает на догадки Эмпедокла о том, что источником анатомической целесообразности выступает сам процесс возникновения приспособительных признаков, с позиции прямо противоположной Совершенное строение человеческого тела, говорит он, заранее задано его “божественным” назначением А “раз человек таков”, каков он есть, стало быть, и “возникновение его должно быть таким-то, тот же способ рассуждения одинаково применим ко всем другим произведениям природы”34.
Последовательно материалистическое и диалектическое понимание прекрасного подразумевает несомненно обратную зависимость: красота человека и всего остального в природе “такова” в силу “такого-то” процесса развития.
Первоначальную мысль о целесообразности прекрасного Ефремов усвоил (это хорошо видно в его исторической прозе) из античной эстетики и античного искусства. В ее разработке он выступил с позиции диалектического материализма и современного естествознания. В обширной лекции доктора Гирина в романе “Лезвие бритвы” писатель развил концепцию красоты как биологической целесообразности, исходя из того, что “прекрасное есть жизнь”, т. е. из примата красоты в мире действительности над красотой в искусстве Автор этой знаменитой формулы Н.Г.Чернышевский ограничивал, однако, объективно универсальный ее смысл антропологическим пониманием жизни “Красоту в природе, — писал он, — составляет то, что напоминает человека” и даже “предвозвещает личность”35. И далее: “…жизнь мы видим только в действительных, живых существах, а отвлеченные, общие мысли, — исключал Чернышевский общественное сознание (вероятно, в полемике с идеалистической эстетикой Гегеля), — не входят в область жизни”36 Чернышевский поэтому считал излишним “проводить в подробности” свое понимание красоты “по всем царствам природы”
С точки зрения эволюционной теории Дарвина, на которую опирается Ефремов (автор диссертации “Эстетические отношения искусства к действительности” не мог еще ее знать), человеческая красота выступает генеральным критерием прекрасного в природе постольку, поскольку является высшей ступенью общебиологической целесообразности. Чернышевский комментирует замечание Гете о том, что природа редко создает совершенные образцы человеческой красоты, в том духе, что ей нужно “сохранение” своих творений, “а не собственно красота”37. По современным же представлениям, красота и есть “сохранение”, но как результат прогрессивного процесса творений природы, а не какая-то окончательная “образцовая” форма.
У вымерших гигантских ящеров, говорит Ефремов в романе “Туманность Андромеды”, “увеличение мускульной силы вызывало” линейное “утолщение костей скелета, подвергавшихся большой нагрузке, а увеличившаяся тяжесть скелета требовала нового усиления мышц” (3 II, с. 107) и т. д. Только человеку “с его прекрасным, позволяющим изумительную подвижность и точность движений телом” (3 II, с. 107) удалось избежать в процессе эволюции подобных тупиков. Природа нашла в человеке наибольшее равновесие противоречиво направленных приспособительных механизмов. “… Чем труднее и дольше был слепой эволюционный путь отбора, — размышляет один из героев “Туманности Андромеды”, — тем прекраснее получались формы высших, мыслящих существ, тем тоньше была разработана (природой, — А. Б.) целесообразность их приспособления к окружающим условиям и требованиям жизни, та целесообразность, которая и есть красота” (3 II, с. 143).