Это житейское суждение и физиологически истинно. “Большие глаза и притом широко расставленные, — поясняет Ефремов, — не слишком выпуклые и не чересчур впалые” (верный признак здорового равновесия) безусловно красивы, “вне всяких наслоений индивдуальных вкусов, культуры или исключительно расовых отклонений”, потому что “чем больше глаза, тем больше поверхность сетчатки, тем лучше зрение. Чем шире расставлены глаза, тем больше стереоскопичность зрения, глубина планов. Насколько ценилась испокон веков широкая расстановка глаз, показывает очень древний миф о красавице, дочери финикийского царя Европе. Ее имя по-древнегречески означает или широколицая (широковзорая) или широкоглазая” (3, 1, с. 108).
В романе “Таис Афинская” Ефремов поистине стереоскопично совмещает прямое и переносное значения древней метафоры. “Широкоглазие” Таис — внутренняя портретная доминанта, как бы выхваченная из букета галантных похвал (среброногая, круглобедрая, дерзкогрудая), которыми осыпают поэты блистательную гетеру. Умные и проницательные глаза выдающейся женщины “широковзорно” вобрали картину эпохи, в которую столь много значило преклонение перед калокагатией — гармонией физического и духовного совершенства.
Ефремовская трактовка красоты как всесторонне понятой, универсально мыслимой целесообразности служит ключом к примечательному феминизму его творчества. В романах писателя, обладающего мужским темпераментом бойца, прославляющего героические профессии и подвиги, царит тем не менее женщина. Центральный образ Таис окружен созвездием прекрасных подруг. На женские образы “Великой Дуги”, “Туманности Андромеды”, “Лезвия бритвы” приходится чрезвычайно высокая и в чем-то сходная идейно-эстетическая нагрузка. Фай Родис, кажется, единственная в мировой фантастике женщина, которой автор доверил представлять человечество в сложной и деликатной миссии на чужой планете.
Ведущие партии своей художественно-философской прозы Ефремов по меньшей мере равноправно распределяет между противоположными полами не только потому, что разделяет эллинское преклонение перед “слабой” половиной людского рода как художник и “великодушный” представитель другой половины. Он сознает как ученый, что женское естество, физическое и духовное, по его словам, “самое прекрасное создание природы”, оттачивалось в особо узких “коридорах” целесообразности, нередко неся двойные социально-. биологические нагрузки.
Глубокая природная противоположность Мужской и женской красоты, по убеждению Ефремова, — непреложный закон искусства. Это хорошо сознавали мастера любой древней культуры в период ее расцвета, когда человеческий тип наиболее полно отвечал равновесию с матерью-природой. В бесчисленных поколениях трудного (но не чрезмерно тяжкого) бытия, подчеркивает писатель, выковался поистине общечеловеческий канон. Расовые различия, если они отвечают анатомической целесообразности, “не кажутся нам чуждыми и вызывают в общем те же эстетические ассоциации. Все дело в том, — напоминает Ефремов, — что мы, люди вида сапиенс, безусловные сестры и братья по самому настоящему родству. Всего пятьдесят тысячелетий назад нас была лишь горсточка, и эта горсточка породила все великое разнообразие народов, племен, языков, иногда воображавших себя единственными, избранными представителями рода человеческого” (3 I, с. 117).
Но потому-то заложенное в нас анатомическое чутье очень тонко различает противоположные черты полов, и мы никогда не ошибаемся, какому что нужно. “Выпуклые, сильно выступающие под кожей мышцы красивы для мужчины, но для женщины мы это не считаем достоинством. Почему? Да потому, что нормально сложенная здоровая женщина всегда имеет более развитый жировой слой, чем мужчина. Это хорошо известно, но так ли уж всем понятно, что это не более как резервный месячный запас пищи на случай внезапного голода, когда женщина вынашивает или кормит ребенка?..” (31, с. 108–109). Этот резервный слой одновременно служит тепловой и противоударной изоляцией для носимого в чреве плода, и вместе с тем создает прославленные искусством мягкие линии женского тела.
“Стройная длинная шея, — продолжает Ефремов, — немало прибавляет к красоте женщины, но у мужчины она воспринимается” почти как нечто болезненное. А дело в том, что “женщина по своей древней природе — страж… ее длинная шея дает большую гибкость, быстроту движений головы, — снова эстетическое чувство совпадает с целесообразностью” (3 I, с. 109). Подобным образом, говорит Ефремов, идеальные фигуры мужчины и женщины целесообразно контрастны во всем. Например, увеличение мозга человеческого детеныша “требовало расширения таза матери, а вертикальная походка — сужения таза” (31, с. III). Природа разрешила противоположные требования, в частности, тонкой талией; она красива, потому что компенсирует гибкость, подвижность широкобедрого стана. Мужчине же, бойцу и пахарю, с его мощным мышечным поясом, такая талия противопоказана и поэтому у него некрасива.
Чтобы стала ясна диалектика подобных компромиссов природы, должно было изжить себя метафизическое мировоззрение. Гельмгольц полагал, что господь бог проявил себя плохим оптиком, устроив человеческий глаз недостаточно совершенным в отдельных функциях. Однако по сочетанию противоположных требований к зрению наш “несовершенный” орган, говорит Ефремов, отличается замечательным равновесием и полнотой возможностей. Нервные и химические системы нашей биологической машины, напоминает он, тоже работают “в очень узких пределах, и всю жизнь мы как бы балансируем “на лезвии бритвы”” (3 I, с. 75: курсив мой, — А.Б.)
Этой метафорой не зря озаглавлен роман о красоте. “…Красота, — подытоживает Ефремов, — это правильная линия в единстве и борьбе противоположностей, та самая середина между двумя сторонами всякого явления, всякой вещи, которую видели еще древние греки и называли аристон — наилучшим, считая синонимом этого слова меру” (метрон) (3 I, с. 65). Чувство меры во всем, воспитываемое искусством, Ефремов вообще считает основой культуры. В новое время диалектический материализм естествознания позволил обосновать меру и дать ее точную характеристику как гармонического разрешения, казалось бы, губительных противоречий. “Единственно совершенную возможность” Ефремов называет второй (после анатомической целесообразности) и главной ступенью красоты.
Писатель демонстрирует эту грань прекрасного на примере различного понимания женской красоты. В романе “Лезвие бритвы” оппоненты доктора Гирина доказывают, будто в современном искусстве “образ женщины, чистый и светлый, должен быть лишен подчеркнутых особенностей ее пола”, избавлен от ненужной силы эроса”: “Зачем это в век машин?” (3 I, с. 63). По их мнению, женщина в новой жизни якобы “будет похожей на мужчину, тонкой, стройной, как юноша, чтобы повсюду быть товарищем и спутником мужчины” (3 I, с. 61). Женский идеал — в виде юноши, да еще непременно ведомого мужчиной… Между тем у женщины, считает Ефремов, есть свое, чисто женское лидерство, отвечающее ее собственной, немужской, красоте.