— К тому же, — воздел палец хэр Ройш, — покуда технология печного рождения не внесена в правовое поле, вы свободны нарушать всё что вздумается. Только её изобретатели могли бы доказать, что с заказом господина Туралеева были произведены недопустимые манипуляции. Но они не станут этого делать, не правда ли?
Золотце держал лицо до последнего момента, но теперь позволил себе воистину страдальческую усмешку:
— Вы думаете, такое решение не приходило мне на ум? Оно, к сожалению, имеет минусы, пока не проговорённые. Увы, господа, от накатившего на меня энтузиазма с первым своим клиентом я был откровенен сверх всякой меры. Его супруга расспрашивала о некоторых деталях, и я объяснял ей — насколько уж понимаю сам — механизмы наследования внешних черт при печном рождении. Из-за того, что здесь родитель всего один, ребёнку его черты передаются более явственно, нежели при рождении естественном. — Золотце вновь заметался по малой гостиной. — Они ждут теперь копию господина Туралеева. Его супруга прямо при мне слюняво бредила о рыжем сыночке.
— Рыжем? — едва не подскочил За’Бэй. — Но это же большая удача — такой однозначный признак! Будь ваш господин Туралеев во всех отношениях средненьким и неприметным, испечь ему похожего сыночка было бы гораздо труднее.
— Вы так радуетесь, потому что не видели его, — Золотце фыркнул. — В самом деле признак — однозначней просто некуда: я столь рыжих людей, как господин Туралеев, и не встречал, наверное. Чрезвычайно насыщенный цвет, ядрёный, совершенно огненный, как на картинах у… Всё время забываю имя этого художника. Граф, не подскажете?
— Граф, к вам ещё гости! — лакей Клист так гаркнул из-за двери, что Золотце вздрогнул. Вот же скверный лакейский характер — гаркать и шаркать, гаркать и шаркать!
— Объявил бы хоть гостей, — укоризненно вздохнул граф Набедренных, сам наверняка уставший от гарканья и шарканья.
— Дык префект ваш академический. С кем-то. Позвать?
— И донести пару бокалов.
Лакей Клист оглушительно ушаркал. Золотце готов был поклясться, что делает он это не по старости и немощности, а из незамутнённой любви раздражать господ.
— Префект с кем-то? — переспросил Золотце. — Господин Скопцов же нам отказал, он вроде бы собирался провести последний свободный день с отцом, в казармах?
— Господина Скопцова Клист бы признал, — граф Набедренных недоумённо наморщил лоб.
— У господина Мальвина какой-то друг детства в этом году идёт в Академию на младший курс, — вспомнил За’Бэй. — Господин Мальвин говорил — да-да, точно! — что хочет этого скромного мальчика с нами познакомить. Из гуманистических соображений.
Золотце чуть не взвыл: при всём уважении к префекту Мальвину — вот только скромных мальчиков сейчас и не хватало! У Золотца производственный крах, ему не до гуманизма!
— Доброе утро, господа, — показался в дверном проёме префект Мальвин: осанистый, свежий и отглаженный в любое время суток. — Я не помешал?
— Что вы, — не без трагизма поздоровался Золотце.
— В таком случае имею честь представить вам Тимофея Ивина, — префект Мальвин пропустил в малую гостиную невысокого юношу, всего какого-то нарочитого — от аккуратного воротничка рубашки до резкого приветственного кивка. Золотце на дух не переносил таких — изо всех сил старающихся понравиться, прийтись к месту и одновременно надменных.
Но сейчас это не имело ни малейшего значения.
Тимофей Ивин был завораживающе рыжим. Едва ли не более рыжим, чем чуть было не сорвавшийся первый клиент, — хотя это, наверное, всё последнее летнее солнце.
Золотце услышал, как не сдержал смешок За’Бэй, как разразился вальяжными аплодисментами хэр Ройш и как ласково шепнул граф Набедренных:
— Мой друг, лучше не говорите про художника, имя которого вы забываете. Это досадное романное преувеличение, у него на картинах всё же иной цвет…
Золотце покладисто улыбнулся.
Зато у господина Туралеева — почти что этот самый.
Глава 23. Жизнь за витражами
В Академии хорошо было хотя бы то, что она не объявляла покладистость первой добродетелью. Четыре дня Тимофей посещал занятия — и четыре дня лекторы, секретари и сам глава на разные лады твердили: вы нужны нам мыслящими, а не кивающими; спорящими, а не молчаливыми; смелыми в суждениях, а не вежливыми.
Но если принять сии прекрасные речи за чистую монету, во весь рост встаёт парадокс: разве можно интеллектуальной свободе обучить? Обучение есть принуждение, а Академия своей целью, получается, ставит принуждение к свободе. Тимофей вглядывался в них — в лекторов, секретарей и самого главу — и всё пытался понять, верят ли они собственным словам. Если не верят — противно, если верят — ещё противней, поскольку дураки, коим годы работы со студентами так и не раскрыли глаза на простейшую истину: обучают — складной речи, именам и датам, пользоваться литературой; но с разумом, способным шагнуть за рамки обыденного, либо рождаются, либо нет. Иначе бы из равных условий выходили стройные ряды совершенно одинаковых людей.
Семья Ивиных со всей купеческой основательностью создавала равные условия своим многочисленным воспитанникам — и каков итог? Тимофея с детских лет терзало предчувствие, что надежды воспитателей он не оправдает, и сколько бы педагогических усилий в него ни вкладывали, чтимые взрастившей его средой идеалы сохранения и преумножения так и не вызывали ничего, кроме зевоты.
Кроме зевоты и — дрожи, прошивающей насквозь при мысли: подразумевается, что ему по этим идеалам жить.
Во взрастившей его среде не принято рисковать дважды, а свою долю риска семья Ивиных израсходовала, когда вместо преумножения родных детей вздумала обустроить из своего дома нечто вроде интерната для сохранения чужих. Отринув одно правило, она стала только строже в следовании прочим — а потому вся самостоятельность юных воспитанников ограничивалась вопросами сугубо бытовыми и малозначимыми. Хотите растить себе пополнение из сирот — растите, но будьте добры причесать этих сирот так, чтобы от родных детей приличной купеческой фамилии их было не отличить.
Андрей — всегда рассудительный Андрей из всамделишно приличной фамилии Мальвиных — повторял и повторял: Тима, тебе повезло, всё могло сложиться куда хуже, ты ведь ничего не помнишь до дома Ивиных, ничего о себе не знаешь. Мог умереть в младенчестве, мог остаться на улице, расти в Порту, воровать и побираться, мог попасть в интернат похуже, с блохами и дырявыми матрасами, или в приёмную семью — но другую, на каждом шагу носом тыкающую, кто здесь свой, а кого взяли хозяйской милостью. Мог даже остаться при настоящих родителях, но кто знает, какими они были — вдруг бедными, вдруг озлобленными и бестолковыми, вдруг растапливали бы книгами печь?