будет на этом пойман, то дело всегда почти окончится ничем. Не везде есть поблизости полицейский или прохожий, готовый прийти на помощь. Каждый идет своей дорогой, не желая вмешиваться в дело, которое влечет за собою хлопоты, таскание по судам, чего так боится обыватель.
Наконец, представив вора в полицию, кроме хлопот, не выиграешь ничего: вор отопрется, разбирательство продлится, обвинителя будут беспокоить запросами и показаниями, и мошенник, по недостатку доказательств или освобождается, или же, смотря по ценности кражи, предается суду, где также весьма много шансов на то, чтобы отделаться запирательством, бежать, быть оправданным и выйти опять на волю. В худшем же случае подвергнуться наказанию и высылке, взять затем дома новый паспорт и обрадовать свою братию в столице новым внезапным приездом.
Я уже давно убедился, что Новый Петроград кормит целую армию тунеядцев - мошенников, у которых есть свои обычаи, свои законы, свой особый род жизни и даже свой язык.
И хотя общий гражданский быт, полиция и государственные законы оттесняют это неугодное сословие во многих отношениях, оно все-таки находит средства не только жить постоянно за счет других, но даже постепенно увеличиваться...
Погруженный в думы, я совершенно не заметил, как оказался у крыльца «механизмов и раритетов». Корхонен встретил меня в ночной рубашке да колпаке, с фонарем в руках.
- Коленька, ты чего по ночам слоняешься?
- Здравствуй, Элиас, – обнял я друга.
- Господи, холодный то какой! – поежился он, – Проходи, проходи скорее, – и пошаркал в сторону колченогого стола.
- Прощения прошу за столь поздний визит, – сказал я, снимая бушлат, – Письмо твоё совершенно расстроило мой сон.
- А я и вовсе его потерял. На вот, держи, – сказал Элиас, протягивая невзрачный конверт, – Только ты того, Коленька, присядь.
У меня не было ни единой причины сомневаться в указаниях старого чухонца, оттого я повиновался, развалившись на кресле. С первых же строк сердце моё провалилось в пятки:
«Здравствуй, мой горячо любимый друг Элиас. Увы, не могла передать весточку ранее, оттого что нахожусь в невольных гостьях у Его Величества. Однако, пребываю в добром здравии и нужду не испытываю. Ты представить не можешь, сколько трудов и сил пришлось употребить, дабы выдать письмо в твои добрые руки. Неустанно следят за мной прихвостни двора, не давая даже продуху. Сию минуту рискую головой, выводя эти строки. Но не страшусь, ибо заслужила гореть в гиене огненной за глупость и гордыню свою, что повлечь может гибель рода людского. Пишу тебе для того, чтобы сумел ты приготовиться и спасти свою душу. Ведь не осталось никого ближе на всем белом свете, кроме тебя, мой милый друг. Оттого, прими исповедь мою, и яви прощение... Септикон, Элиас, труд всей моей жизни, моё дитя, стал ключом к разрушению. Давеча, выяснилось страшное свойство – при нечаянном употреблении его, человек повреждается рассудком. Всё мирское становиться ему чуждым. Лишь звериные инстинкты остаются властвовать над разумом, лишь голод движет его телом! Я видела, как Степан, наш лаборант, вдруг бросился на соседа своего и стал терзать того зубами! От увиденного со мной случился обморок. Надо было видеть его страшный взор, пожелтевших глаз. Ничего от человека в них не осталось... Невообразимый ужас, подобного которому никогда не приходилось испытывать, охватил меня. Через, примерно, час, покусанный Степаном юнец, набросился на доктора, что прибыл оказать ему помощь. Ещё через час, доктора постигла та же участь – стать зверем. Всех троих заперли в лаборатории. Они с яростью бросались на толстое стекло, неистово кричали, пытаясь дотянуться до нас. Этот вой преисподней сковывал душу и по сей день звучит в голове набатом... Сколько же страху я набралась, Элиас... Однако, самое ужасное то, что Император собирается воспользовать это свойство в войне с Японией. Только представь, что случиться. Какого небывалого горя хлебнет человечество... Ежели подобному суждено случиться – я наложу на себя руки. Оттого, слезно прошу тебя взять на себя это бремя, и употребить все усилия, мой дорогой Корхонен, схоронив меня, в том случае, рядом с моим любимым братцем, Николаем Александровичем, где бы он не нашел своё последнее пристанище.
Р. S: Одна колба с септиконом бесследно пропала из лаборатории.
С теплым почтением, Ваша Анастасия».
Мысли обуревали и будоражили сознание. Я бросил письмо на стол, не в силах поверить своим глазам.
- Ты, Коленька, выдохни, – суетился вокруг меня Элиас, – Откушай чаю с травами.
- Чай тут не помощник, – ответил я, потирая виски, – Всё это похоже на бредни человека, что лежит в горячке, Элиас. Разве могут случиться подобные страсти? Подобный вздор?
- А кто же его знает, Коленька, – ответил Корхонен, подавая стакан с анисовой водкой, – Я сам в смятении и решительно ничего не понимаю.
- То, что Настенька жива – это счастье. Однако остальное? Как это всё понимать?
- Не могу знать, мальчик мой, не могу знать, - сокрушенно помотал головой Элиас.
Я одним махом осушил граненый стакан.
- С одной стороны, почерк шибко похож на сестричкин, – объявил я, вновь поднимая письмо, - однако, она заваливала букву «а» сильнее, чем того требовала письменность. Тут же, написано совершенно ровненько. Видишь? – ткнул я пальцем на бумагу, – Не верится мне.
- Думаешь, не Настеньки рук дело? – прищурился Элиас, – А письмо лишь провокация?
- Не знаю, друг мой, не знаю, – замотал я головой, – Я запутался, устал.
- Выглядишь ты и вправду скверно. Отдохнуть тебе надобно.
- Покой нам только снился, Элиас.