Он сдул табачную пыль с рукава и продолжил:
— Три гроша — ведь это пустяки. Женщины у Фраскати в Париже и в «Салоне для иностранцев» обходились мне куда дороже…
Одна из свечей догорела, зашипела и замигала, и Эглофштейн зажег новую.
— Слушайте! — вскричал Донон и схватил меня за плечо.
— Что там?
— Вы не слышали — наверху? Вот опять! Там, где орган!
— Летучая мышь! — отозвался Брокендорф. — Дурачье: испугались летучей мыши! Теперь она висит где-нибудь на стене. Донон, ты что, дрожишь? Вообразил, будто маркиз Болибар сидит за органом и хочет подать свой знак?
Он сам поднялся по расшатанной деревянной лесенке, ведущей к органу.
— Конечно, — сказал Донон, — маркиз знает тайный ход из своего дома в монастырь. И в какой-то день он взберется туда и подаст второй сигнал, как уже подал первый…
— Боитесь летучих мышей! — крикнул сверху Брокендорф. Он повозился у корпуса и регистров органа, но не смог извлечь ни одного звука. — Донон! Ты ведь учился играть на органе? Иди сюда! Разберешься во всех этих трубках и свистках?
— Эй, Брокендорф! Оставь чертов орган и слезай скорее! — приказал Эглофштейн.
— А ведь весело подумать, — загрохотал сверху голос капитана, — что если я сейчас заиграю какую-нибудь песенку про Мартинова гуся или «Маргарита, Маргарита, где запачкала рубашку», — там, за городом, Дубильная Бочка заведет крутой танец с нашим Гюнтером?
Эта выходка Брокендорфа, кажется, понравилась Эглофштейну. Он захохотал, хлопая себя по бедрам, так что эхо отдавалось от сводов:
— Этот Гюнтер! Трепач! Хвастун! Я бы посмотрел на его рожу, когда пули засвищут вдруг у самого носа!
Тем временем Донон тоже поднялся по лесенке. Он «смотрел орган и попытался объяснить нам его хитроумное и странное устройство.
Тут были емкости для воздуха, свистковые и флейтоподобные трубки, вибраторы. Клавиатура, которую Донон опробовал, осторожно нажимая по одной клавише. Затем он продемонстрировал нам различные свистки: каждый из них имел особое название. Один назывался Principal, другой Bordun. Были еще Spitzgambe, инфрабас, квинтвиола, суббас, а одна из флейт называлась «рожок серны».
— Странные названия, — задумчиво заметил Брокендорф. — А ты можешь ли сыграть на всех этих флейтах, свистках и гобоях настоящую танцевальную музыку, а не только жалкие «Благословляю вас»?
— Можно сыграть и фуги, токкаты, прелюдии, интерлюдии, — вступился за инструмент Донон.
— Нажми мне на педали, я попробую, выйдет ли у меня «Gloria».
И он начал своим скрипучим голосом напевать:
Unser Pferrer in der Masen
Hat heut' sein Latein vergessen.
Kyrie Eleison![76]
Он присел на корточки за корпусом и подкачал воздух. Брокендорф с силой ударил по клавишам. И вдруг орган издал высокий, режуще-пронзительный звук, словно завизжала огромная крыса. И хотя звук не был сильным, Донон и Брокендорф вскочили и с грохотом скатились по лестнице, словно за ними гнался дьявол.
— Брокендорф! — загремел Эглофштейн. — Ты с ума сошел?
Тот стоял, тяжело дыша, все еще в полном ужасе от того, что ветхий орган вдруг ожил и завизжал как крыса.
— Да я же хотел сыграть Гюнтеру танцевальную музыку, — заявил он, опомнившись. — Не думай чего-нибудь, lа bonne heure[77], я только пошутил…
— Никаких шуток, Брокендорф! — проворчал Эглофштейн. — Завтра утром мы вдосталь нашутимся с герильясами, и тогда ты сможешь заработать свой Почетный крест…
Мы довольно долго молчали, и холод заставил всех сгрудиться около жаровни. Потом с улицы послышались шаги.
— Это она. Теперь она пришла! — и Донон подбежал к окну.
Но это оказалась не Монхита, а фельдшер, который, побрив и расчесав рыжую бороду полковника, съев и выпив свое угощение, пустился восвояси с фонарем в руке.
— Но ведь вечерняя служба в церкви давно закончилась! Где же она может быть? — недоуменно спросил Эглофштейн.
Ноги и пальцы у нас застыли от холода. Чтобы согреться, мы начали расхаживать вчетвером быстрыми и равномерными шагами, как в строю, и стены крипты отдавали глухое эхо наших шагов.
И вновь мы пытались скоротать время ожидания за разговорами, и Донон с Брокендорфом завели спор о том, что же делали монахи этой обители, когда собирались в зале с колоннами.
— Они сидели чинно и дискутировали, был ли у Христа особый ангел-хранитель или нет и кто более свят — святой Иосиф или Богоматерь, утверждал Донон.
— Чушь! — возразил Эглофштейн. — Ты так уж хорошо изучил испанских монахов? Жрать и пить — вот их «свободные искусства». И если бывали диспуты, так разве что о том, как надо составлять письма, в которых они во имя своего святого патрона вымогали у богатых горожан себе на сало и масло. Наверху, в келье брата-циркатора[78], вы можете найти кучу таких писем!
— Эти нищенствующие монахи умеют пожить! — завистливо вздохнул Брокендорф. — Сколько я ни встречал таких — у любого все девятнадцать карманов его священной рясы набиты хлебом, фляжками с вином, сыром, яйцами, свежим мясом или колбасой. Достаточно, чтобы кормиться две недели. Но вино всегда было плохое. Испанские монахи пьют вино, черное как чернила и годное только таким дуракам, как они!
Он остановился и погрел над углями волосатые ручищи. А холод и впрямь стал невыносимым. Ни печки, ни потолка, и ветер свистел сквозь выбитые стекла. Одни угасающие угольки в медной жаровне. Донон нетерпеливо выглядывал во тьму через окно, но Монхиты все еще не было…
— В Бебенхаузене — одном местечке в Швабии, — рассказывал Эглофштейн, постукивая ногу об ногу, — я стоял однажды с моей полуротой в аббатстве. Мы пили ром и рейнвейн, и обоих напитков было столько, что мы ежедневно мыли ими руки. Ночью мы спали, подстелив под себя ризы. Была лютая зима и такой мороз, что даже вороны замерзали насмерть. Однажды вечером мы затопили камин двумя ветхими стульями для хористов.
— Уходя, вы, верно, должны были заплатить господину аббату по хорошенькому счету!
— Заплатить? — Эглофштейн засмеялся. — Верни-ка шкуру быку, после того как изорвутся сапоги из его кожи! Кто правил тогда в Германии? Всемилостивый курфюрст, его светлость лендграф, высокомудрый магистрат, его милость епископ… И каждый хотел приказывать, финансовые камеры и правительственные коллегии ежедневно издавали новые распоряжения, которых никто не слушался. Сегодня, правда, по-другому, правит один Бонапарт. А все наши князья и графы, пробсты и прелаты должны танцевать под его дудку да еще паясничать, прыгать, как голодные пудели, — вот и все.