Вот, все, что я помню хоть с какой-то ясностью.
А то, что произошло потом, ставит меня в тупик даже сейчас. Разумеется, набежала толпа, и если бы люди шерифа тоже не ждали в засаде, я не смог бы писать сейчас эти показания. Я помню вопящую в ярости толпу; я помню, что они подожгли дом. Я был там и выбежал наружу, спасаясь от огня. Оттуда, где я оглянулся, были видны не только языки пламени, но и кое-что еще — там пронзительно плакали Глубоководные, погибая от жара и ужаса, и в последние мгновения из пламени встало гигантское существо, размахивая щупальцами, прежде чем непокоренным снова пасть вниз, став огромной перекрученной колонной плоти, и окончательно исчезнуть, не оставив после себя ни следа! Именно тогда кто-то из толпы швырнул в пылающий дом пакет динамита. Но не успело еще замереть эхо взрыва, как я и все остальные, окружавшие то, что оставалось от дома Бишопов, услышали этот голос, внятно и мрачно пропевший:
— Фх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'лан вгах'нагл фхтагн! — объявив тем самым всему свету, что Великий Ктулху все еще спит в своем подводном пристанище Р'Лайхе!
Обо мне они сказали, что я сидел у разодранных останков Бада Перкинса — они намекали на мерзкие вещи. Однако они сами должны были видеть — как это видел я, — что там корчилось в пылающих руинах, хоть они и отрицают, что там вообще было что-то, кроме меня самого. То, что, по их утверждению, я делал, слишком страшно, чтобы здесь повторить. Все это — фикция, плод их больных мозгов, пропитанных ненавистью, — они же не могут отказываться от того, что сообщают их собственные органы чувств. Они свидетельствовали против меня в суде, и на моем проклятье — их печать.
Но они же должны понимать, что не я сделал все то, в чем меня обвиняют! Они ведь должны знать, что это жизненная сила Сета Бишопа вторглась в меня и овладела мной, это она восстановила нечестивую связь с этими тварями из глубин, принося им пищу, как в те дни, когда Сет Бишоп существовал в своем собственном теле и сам прислуживал им, пока Глубоководные и другие бессчетные твари рассеивались по всему лику Земли, это Сет Бишоп сделал то, что, как они говорят, я сделал и с овцой Бада Перкинса, и с мальчиком Джереда Мора, и со всеми этими пропавшими животными, и, наконец, с самим Бадом Перкинсом, ибо он заставил их поверить, что все это сделал я, ибо я не мог сделать всех этих вещей, это Сет Бишоп вернулся из преисподней, чтобы снова служить этим отвратительным тварям, которые приходили к его яме из глубин моря. Сет Бишоп, который открыл, что они вообще существуют, и призвал их к себе; он жил, чтобы служить им и в свое собственное время, и в мое, и до сих пор может таиться глубоко в земле под тем местом, где в долине стоял дом, ожидая еще какого-нибудь сосуда, который можно будет наполнить собой и через это служить им во временах, которые настанут, вечно.
Мой дед по отцовской линии, которого я никогда не видел иначе, чем в затемненной комнате, обычно говорил про меня родителям: "Держите его подальше от моря!" — как будто у меня была какая-то причина бояться воды. На самом же деле, меня всегда к морю тянуло. Рожденные под каким-нибудь из знаков воды — а я родился под знаком Рыб — всегда имеют к воде естественную склонность, это хорошо известно. Также говорят, что такие люди обладают сверхчувственными способностями, но это, вероятно, уже совершенно другой вопрос. В любом случае, мой дед считал именно так. Он был странным человеком — описывать его я бы не взялся ни за что на свете, чтобы спасти свою душу, хотя при свете дня это, в самом деле, звучит двусмысленно. Но так он говорил еще до того, как отец погиб в автомобильной катастрофе, а после никогда зря не повторял, потому что мать увезла меня в глубь страны, в холмы, подальше от вида, звуков и запахов моря.
Но чему суждено быть, того не миновать. Я уже учился в колледже на Среднем Западе, когда умерла мать, а неделю спустя скончался и мой дядюшка Сильван, завещав все, что у него было, мне. Его я ни разу в жизни не встречал. В семье он был эксцентриком, чудаком — "не без урода", как говорится. У него было множество прозвищ, и все пренебрежительные. Только мой дед его никак не дразнил, а говорил о нем всегда со вздохом. Я же фактически оставался последним в прямой дедовской линии; правда, где-то еще был дедов брат — жил в Азии, насколько я всегда понимал, хотя чем он там занимался, казалось, никто так и не знал, если не считать того, что это как-то было связано с морем, возможно, в сфере судоходства. Поэтому естественно, что я стал наследником домов дяди Сильвана.
У него их было два и оба — вот уж повезло так повезло — у моря: один в массачусетском городке под названием Иннсмут, а другой — в уединенном месте на побережье к северу от этого городка. Даже после того, как я заплатил все налоги на наследство, денег осталось еще столько, что в колледж мне возвращаться было не обязательно, как не нужно было больше заниматься и тем, к чему у меня не лежала душа. Единственное, к чему душа у меня лежала, это к тому, что мне было запрещено все эти двадцать два года: поехать к морю, может быть, даже купить лодку или яхту, или что-нибудь еще.
Но все оказалось совсем не так, как мне хотелось. В Бостоне я встретился с адвокатом и поехал дальше в Иннсмут. Я нашел, что это странный городок. Недружелюбный, хоть там и встречались люди, которые улыбались, когда узнавали, кто я такой, улыбались со странным и таинственным видом, как будто знали что-то про моего дядю Сильвана и не хотели говорить. К счастью, дом в Иннсмуте был меньшим из его домов: было ясно, что подолгу он в нем не жил. Это был унылый и мрачный старый особняк, и я, к немалому своему удивлению, обнаружил, что он был нашим семейным гнездом — его выстроил мой прадед, занимавшийся торговлей фарфором, в нем большую часть жизни провел дед, и к фамилии Филлипсов в городе до сих пор относились с почтением.
Дядя Сильван же прожил почти всю свою жизнь в другом месте. Когда он умер, ему было всего пятьдесят лет, но жил он почти как мой дед: на людях много не показывался и редко покидал свой, весь заросший темными деревьями, дом, венчавший скалистый утес на побережье у Иннсмута. Это был не очень симпатичный дом — он бы не понравился ценителю изящного, но у него, тем не менее, была особая красота, и я ее сразу же почувствовал. Я думал о нем как о доме, целиком принадлежавшем морю: он всегда полнился звуками Атлантики, а деревья заслоняли его от суши — морю же он был открыт, и его огромные окна вечно смотрели на восток. Он не был старым, как городской дом: мне сказали, что ему всего тридцать лет, хотя дядя сам построил его на месте гораздо более древнего дома, тоже принадлежавшего моему прадеду.