Восхищение вызывали ворота. Они стояли так же фундаментально, как Триумфальные у Александровского вокзала, теперь перенесенные на Кутузовский проспект.
Штанги квадратного сечения, чуть не в полметра толщиной, были вкопаны навечно. Их перекрывала перекладина – балка, на которой при желании можно было бы играть в карты. И все это сооружение с тыльной стороны покрыто железной сеткой.
Словом, все было готово к началу матча.
С первым свистком судьи стадион «Горючка» начал свое официальное существование. К большому удовлетворению зрителей, в обоих матчах победили хозяева поля. Острых моментов было немало. Героями дня стали Квашнин и Михеев, забивший решающий гол в ворота команды «Наздар» и исполнивший свой «аттракцион». Хавбек Константин Квашнин забил в ворота соперников мяч головой, чем вызвал восторг зрителей «Горючки».
Константин Павлович Квашнин известен широчайшему кругу людей как человек, беспредельно преданный спорту. Футболист и блестящий хоккеист, уровня «Михея» Якушина и Владимира Горохова, чемпион России по классической борьбе, первоклассный штангист и гиревик, боксер и конькобежец. В шутку для прекращения бездоказательного спора он обычно предлагал решить его в единоборстве, уступая право выбора «оружия» противнику… «Хошь по борьбе, хошь по гирям, хошь по боксу!» – приговаривал он, снисходительно похлопывая по плечу собеседника. Квашнин заканчивал свою спортивную карьеру тренером по футболу, сначала «Спартака», затем «Динамо» и «Торпедо», выигрывая со своими воспитанниками крупнейшие футбольные турниры: чемпионат и Кубок СССР и немало международных матчей.
В недалеком будущем он сделается ведущим игроком нового клуба на Пресне. Этому клубу суждено будет создать ядро коллектива, из которого вырастет команда «Спартак».
Одноклубник Михеева, этакий былинный богатырь по своей стати, Михаил Иванович Петухов, глава известного спортивного клана, имеющего своих представителей во всех видах спорта – футболе, хоккее, волейболе, легкой атлетике, баскетболе, – был председателем футбольной секции в спортклубе «Красная Пресня». Каждую субботу в самом начале двадцатых годов эта секция заседала в павильоне стадиона, и мы, мальчишки, с душевным трепетом ждали решения своей участи – поставят или не поставят. Вершителем наших судеб был Михаил Иванович. Это ему принадлежит известное признание «Футбол – моя стихия».
Я назвал бы Михеева, Квашнина, Петухова патриархами русского футбола. В описываемое время, то есть в 1918 году, я, двенадцатилетний мальчишка, был зачарован, слушая, как они запросто упоминали имена Дюперрона, Фульда, Бейта, Гюбиева, Ребрика, других крупнейших деятелей футбола дореволюционной России. Они без менторства, в непосредственной беседе между собой формировали мою нравственную конституцию и воздействовали на мой внутренний мир. Думаю, что непреложность футбольных ценностей – честь превыше всего – я усваивал из общения с этими пионерами советского футбола.
Так шло мое спортивное воспитание параллельно с общежитейскими мальчишескими заботами. Я, по семейной традиции, окончив четырехклассную школу, поступил в училище иностранных торговых корреспондентов и гордо носил синюю форменную куртку с золотой эмблемой на плечах и воротнике из трех букв – ЕЕЕ, – что означало в русской транскрипции – эколь этранже экономик.
Но носить мне нарядную форму долго не пришлось. Однажды отец, придя домой, объявил: Керенскому «крышка», большевики выступили с оружием! Пришла Великая Октябрьская революция.
Мне, желторотому еще мальчишке, было трудно разобраться в происходящих событиях. Это время помнится бурными митингами и демонстрациями на улицах, множеством различных плакатов на заборах, воззваниями различных партий. Большевики, меньшевики, кадеты, эсеры, трудовики – я тогда не понимал, что их разделяло. Только слово «большевики» неизменно ассоциировалось в сознании со словом «пролетариат», когда его произносили, то всегда связывали со словами «власть рабочих и крестьян».
На следующий день нас из дома не выпустили, на улицах шла стрельба, говорили, что юнкера засели в большом доме у Никитских ворот, где размещалось наше училище, и ведут стрельбу по отрядам рабочих.
Наступила пора радостных перемен и в то же время невзгод и лишений. Советской власти досталось тяжелое наследство: незаконченная война, происки внутренней и внешней контрреволюции, хозяйственная разруха, сыпной тиф, голод.
Экономика вмешалась и в дела нашей семьи. Мы питались впроголодь. Мать едва наскребала что-нибудь, чтобы накормить нас. Даже конской требухи в Москве уже было недостать. Тогда отец с матерью решили половину семьи перевезти к деду в деревню Погост. Я это воспринял как свой футбольный крах.
Обычно отец вывозил нас в деревню на лето, когда надо было натаскивать собак на подружейной охоте в болотах Вашутинской подозеры. Теперь же дед Степан и баба Люба вынуждены были принять нас четверых – мать, меня, Петра и Веру – осенью.
Два года, проведенные в деревне, никаким футбольным крахом в действительности не обернулись. Наоборот, пошли на пользу. Сейчас у нас с Петром любимые воспоминания – это о Погосте.
Дед Степан из ямщиков. Грузный силач, необыкновенно добродушный. Баба Люба, глава огромного семейства Сахаровых, беззлобно сварливая. Сахаровых половина деревни, поэтому, чтобы не спутать с другими Сахаровыми, наших зовут Любовины.
В зимнее время по вечерам к Любовиным собиралось множество народу играть в лото. Дед Степан испытывал неловкость, когда приходила его очередь «кричать», то есть доставать из мешка бочата и объявлять, какой номер он вытащил.
– Мяшай, – властно командовала баба Люба, пронзая деда острым взглядом через круглые, в белой металлической простонародной оправе очки.
– И опять нет, – повторяет она уже в который раз.
– Мяшай, идол, тебе говорю, – почти угрожающе повелевает хозяйка.
– И опять нет…
Бесплодное раздражение бабы Любы только увеличивает смех и оживление играющих, но дед Степан как будто и не слышит ничего.
Разница темпераментов не помешала дедушке с бабушкой прожить в счастливом супружестве свыше пятидесяти лет. Глубинная преданность не разрушалась мелкими житейскими шероховатостями. «Не каждое лыко в строку», – любил говаривать дед…
В предпраздничные дни, по деревенскому обычаю, мы с ним лезли в русскую печку мыться. Я удивлялся верткости деда, когда он пролезал при его грузности в устье печи. Когда же усаживался на поду, устланном соломой, с веником в руках, то представлялся мне, со своими космами волос и окладистой бородой, каким-то персонажем из сказки.
Печь была огромная, готовилось в ней на полтора десятка едоков ежедневно, но все равно вдвоем не разгуляешься. Парились, обжигаясь и о свод, и о стены. А из печи прямо в снег как есть нагишом.
– Дед Степан, – обращался я к нему, – мы, как Иванушка-дурачок, босиком по снегу.
Был в Погосте свой Иванушка-дурачок, убогий сын Арины Беловой. Зимой и летом ходил он в одной ситцевой рубашке, посконных штанах и босиком. И всегда куда-нибудь неизвестно зачем торопился. Как сейчас вижу его, бегущим босиком по заснеженной улице на полусогнутых ногах в соседнее село Вашку. Можно только удивляться беспредельной выносливости его организма – ведь Погост-то не где-нибудь на юге, а в двадцати километрах от Переславля-Залесского, морозы зимой до 30 градусов – не редкость.
– Он в этом деле не глупей нас: знает, как здоровье добывать, – помню, ответил мне однажды дед.
…В летнюю пору уклад жизни резко менялся. Я становился членом трудовой крестьянской семьи. Приходилось в отличие от дореволюционных приездов, когда я на положении егерского сынишки мог в охотку развлечься сельской работой, трудиться по необходимости. Теперь уже всерьез, в полном объеме, проходил я сельскохозяйственную практику, с самыми разнообразными работами и в весеннюю посевную и в осеннюю уборочную.
Четырнадцать лет в деревне самый рабочий возраст. Гуляешь с подростками, а трудишься со взрослыми. Я работал в поте лица и в поле, и на пожне, и в пойме. Откровенно говоря, было не до футбола. Да и попытки насадить его в Погосте к успеху не привели. Погостовская молодежь увлекалась любимой исстари игрой в лапту, а мы с Петром – чуждым для них «футболом». Смастерили мяч из вязанного из деревенского суровья чулка, тугой, добротный, и били по нему, как во дворе на Пресненском валу.
…В феврале 1920 года умер от тифа отец. Семнадцатилетний Николай стал главой семьи. Осенью того же года я по решению старшего брата вернулся в Москву.
Сердце застучало от волнения, когда я, спеша с поезда, свернул на нашу улицу. Дополнительное обозначение в названии вала – Камер-Коллежский – уже было снято. И это, мне показалось, как-то обеднило внушительность названия нашей улицы. Больше никаких изменений я не заметил.