И заведующий кладбищем вплотную подошел к калекам. Трясущиеся его зрачки были выпущены на них. Они неслись на помертвевшее, застонавшее стадо, как лучи прожекторов, как языки пламени. Краги Бройдина трещали, пот кипел на изрытом лице, он все ближе подступал к Арье-Лейбу и требовал ответа — не ошибся ли он, считая, что советская власть уже наступила…
Арье-Лейб молчал. Молчание это могло бы стать его гибелью, если бы в конце аллеи не показался босой Федька Степун в матросской рубахе.
Федьку контузили когда-то под Ростовом, он жил на излечении в хибарке рядом с кладбищем, носил на оранжевом полицейском шнуре свисток и наган без кобуры.
Федька был пьян. Каменные завитки кудрей выложены были на его лбу. Под завитками кривилось судорогой скуластое лицо.
Он подошел к могиле Лугового, обнесенной увядшими венками.
— Где ты был, Луговой, — сказал Федька покойнику, — когда я Ростов брал?..
Матрос заскрипел зубами, засвистел в полицейский свисток и вытащил из-за пояса наган. Вороненое дуло револьвера осветилось.
— Подавили царей, — закричал Федька, — нету царей… Всем без гробов лежать…
Матрос сжимал револьвер. Грудь его была обнажена. На ней татуировкой разрисовано было слово «Рива» и дракон, голова которого загибалась к соску.
Могильщики с поднятыми вверх лопатами столпились вокруг Федьки. Женщины, обмывавшие покойников, вышли из своих клетей и приготовились реветь вместе с Добой-Леей. Воющие волны бились о запертые кладбищенские ворота.
Родственники, привезшие покойников на тачках, требовали, чтобы их впустили. Нищие колотили костылями об решетки.
— Подавили царей. — Матрос выстрелил в небо.
Люди прыжками понеслись по аллее. Бройдин медленно покрывался бледностью. Он поднял руку, согласился на все требования богадельни и, повернувшись по-солдатски, ушел в контору. Ворота в то же мгновение разъехались. Родственники умерших, толкая
перед собой тележки, бойко катили их по дорожкам. Самозваные канторы пронзительными фальцетами запели «Эл молей рахим»[] над разрытыми могилами.
Вечером они отпраздновали свою победу у Криворучки. Федьке поднесли три кварты бессарабского вина.
— «Гэвэл гаволим»[], - чокаясь с матросом, сказал Арье-Лейб, — ты душа-человек, с тобой можно жить… «Кулой гэвэл»[]…
Хозяйка, жена Криворучки, перемывала за стенкой стаканы.
— Если у русского человека попадается хороший характер, — заметила мадам Криворучка, — так это действительно роскошь…
Федьку вывели во втором часу ночи.
— Г эвэл гаволим, — бормотал он губительные непонятные слова, пробираясь по Степовой улице, — кулой гэвэл…
На следующий день старикам в богадельне выдали по четыре куска пиленого сахару и мясо к борщу. Вечером их повезли в Городской театр на спектакль, устроенный Соцобесом. Шла «Кармен». Впервые в жизни инвалидцы и уродцы увидели золоченые ярусы одесского театра, бархат его барьеров, масляный блеск его люстр. В антрактах всем роздали бутерброды с ливерной колбасой.
На кладбище стариков отвезли на военном грузовике. Взрываясь и грохоча, он пролагал свой путь по замерзшим улицам.
Старики заснули с оттопыренными животами. Они отрыгивались во сне и дрожали от сытости, как забегавшиеся собаки.
Утром Арье-Лейб встал раньше других. Он обратился к востоку, чтобы помолиться, и увидел на дверях объявление. В бумажке этой Бройдин извещал, что богадельня закрывается для ремонта и все призреваемые имеют сего числа явиться в Губернский отдел социального обеспечения для перерегистрации по трудовому признаку.
Солнце всплыло над верхушками зеленой кладбищенской рощи. Арье-Лейб поднес пальцы к глазам. Из потухших впадин выдавилась слеза.
Каштановая аллея, светясь, уходила к мертвецкой. Каштаны были в цвету, деревья несли высокие белые цветы на растопыренных лапах. Незнакомая женщина в шали, туго подхватывавшей грудь, хозяйничала в мертвецкой. Там все было переделано наново — стены украшены елками, столы выскоблены. Женщина обмывала младенца.
Она ловко ворочала его с боку на бок: вода бриллиантовой струей стекала по вдавившейся, пятнистой спинке.
Бройдин в крагах сидел на ступеньках мертвецкой. У него был вид отдыхающего человека. Он снял свое кепи и вытирал лоб желтым платком.
— В союзе я так и сказала товарищу Андрейчику, — голос незнакомой женщины был певуч. — мы работы не бежим… О нас пусть спросят в Екатеринославе… Екатеринослав знает нашу работу…
— Устраивайтесь, товарищ Блюма, устраивайтесь, — мирно сказал Бройдин, пряча в карман желтый платок, — со мной можно ладить… Со мной можно ладить, — повторил он и обратил сверкающие глаза к Арье-Лейбу, подтащившемуся к самому крыльцу, — не надо только плевать мне в кашу…
Бройдин не окончил своей речи: у ворот остановилась пролетка, запряженная высокой вороной лошадью. Из пролетки вылез заведующий комхозом в отложной рубашке. Бройдин подхватил его и повел к кладбищу.
Старый портняжеский подмастерье показал своему начальнику столетнюю историю Одессы, покоящуюся под гранитными плитами. Он показал ему памятники и склепы экспортеров пшеницы, корабельных маклеров и негоциантов, построивших русский Марсель на месте поселка Хаджибей. Они лежали тут — лицом к воротам — Ашкенази,
Гессены и Эфрусси, — лощеные скупцы, философические гуляки, создатели богатств и одесских анекдотов. Они лежали под памятниками из лабрадора и розового мрамора, отгороженные цепями каштанов и акаций от плебса, жавшегося к стенам.
— Они не давали жить при жизни, — Бройдин стучал по памятнику сапогом, — они не давали умереть после смерти…
Воодушевившись, он рассказал заведующему комхозом свою программу переустройства кладбища и план кампании против погребального братства.
— И вот этих убрать, — заведующий указал на нищих, выстроившихся у ворот.
— Делается, — ответил Бройдин, — понемножку все делается…
— Ну, двигай, — сказал заведующий Майоров, — у тебя, отец, порядочек… Двигай…
Он занес ногу на подножку пролетки и вспомнил о Федьке.
— Это что за петрушка была?..
— Контуженый парень, — опустив глаза, сказал Бройдин, — и бывает невыдержанный… Но теперь ему объяснили, и он извиняется…
— Варит котелок, — сказал Майоров своему спутнику, отъезжая, — ворочает как надо…
Высокая лошадь несла к городу его и заведующего отделом благоустройства. По дороге им встретились старики и старухи, выгнанные из богадельни. Они прихрамывали, согнувшись под узелками, и плелись молча. Разбитные красноармейцы сгоняли их в ряды. Тележки парализованных скрипели. Свист удушья, покорное хрипение вырывалось из груди отставных канторов, свадебных шутов, поварих на обрезаниях и отслуживших приказчиков.
Солнце стояло высоко. Зной терзал груду лохмотьев, тащившихся по земле. Дорога их лежала по безрадостному, выжженному каменистому шоссе, мимо глинобитных хибарок, мимо полей, задавленных камнями, мимо раскрытых домов, разрушенных снарядами, и чумной горы. Невыразимо печальная дорога вела когда-то в Одессе от города к кладбищу.
Но все же большинство сынов Израиля — простые трудолюбивые люди, выбирающие профессию один раз и на всю жизнь и старающиеся достичь в ней немалых высот. Еврей не любит поднимать тяжести и преодолевать препятствия, ему нужно тихое занятие, дающее неплохой доход. Например, шитье.
Встречаются Абрам и Мойша в синагоге. Абрам говорит:
— А знаешь, Мойша, если б я был царем, я бы получал чуточку больше, чем обычный царь!
— Это почему же?
— Ну, в свободное время я бы подрабатывал шитьем.
* * *
У еврейского портного:
— Уважаемый Иосиф Гиршевич, Бог за семь дней создал мир, а вы целый месяц шили брюки!
— Молодой человек, да вы посмотрите на этот мир… и на эти брюки!
* * *
Один московский чиновник поехал в Америку, там он купил в магазине отрез на костюм. Пошел к местному портному и просит сшить ему костюм. Тот отнекивается:
— Нет, вы знаете, мы не беремся. Такой большой человек, если мы испортим ткань, вы нас ославите по всей Америки, а кроить с большими припусками — материи маловато…
На обратном пути этот большой человек оказался в Париже. Идет в знаменитое ателье.
— Вот у меня есть отрез, не могли бы вы мне сшить костюм?
Те отвечают:
— Ну, вы такой известный человек, вдруг останетесь недовольны — ославите нас по всему миру. А кроить с запасом — отрез слишком маленький!
Проходит некоторое время, и этот человек оказался в Одессе и увидел старую вывеску: «Рабинович. Шью мужские костюмы». Он заходит.
— Не могли бы вы мне сшить костюм из этого отреза?