— А как же ты восстал? — спросил сапер Водичка, с симпатией глядя на вольноопределяющегося.
— Отказался я чистить сортиры на гауптвахте, — ответил вольноопределяющийся. — Повели меня прямо к полковнику. Ну, а тот — известная сволочь! — начал на меня орать, что я арестован на основании полкового рапорта, а потому являюсь самым обыкновенным арестантом, что он вообще удивляется, как это меня земля носит и не перестанет вертеться от стыда, что в рядах армии находится человек, носящий форму вольноопределяющегося и имеющий право на офицерское звание и который, тем не менее, своим поведением может вызвать только омерзение у своего начальства. Я ответил ему, что вращение земного шара не может быть нарушено открытием на ней такого вольноопределяющегося, каковым являюсь я, и что законы природы сильнее нашивок вольноопределяющихся. Хотел бы я знать, — говорю, — кто может заставить меня чистить сортиры, которыми я не пользуюсь, хотя на это последнее я имею право, довольствуясь из свинской полковой кухни, где дают гнилую капусту и тухлую баранину. К этому я прибавил, что меня несколько поражает его удивление, что как это меня земля носит, так как, конечно, из-за меня землетрясения никакого не будет. Полковник во время моей речи только скрежетал зубами, как кобыла, когда ей в глотку попадет мерзлая свекловица, а потом как заорет на меня: «Так будете чистить сортиры или не будете?!» — «Никак нет, сортиров чистить не буду». — «Нет будете, несчастный вольнопер!» — «Никак нет, не буду!» — «Чорт вас подери, вы у меня вычистите не один, а сто сортиров!» — «Никак нет. Не вычищу ни ста, ни одного сортира!» Итак пошло до бесконечности. «Будете чистить?» — «Никак нет, не буду чистить!» Мы перебрасывались сортирами, как будто это были детские изречения из книжки для детей младшего возраста Паулины Моудрой[90]. Полковник бегал по канцелярии, как угорелый, наконец сел и сказал: «Подумайте как следует, иначе я вас за мятеж передам дивизионному суду. Не воображайте, что вы будете первым вольноопределяющимся, который в эту войну был расстрелян! В Сербии мы повесили двух вольноопределяющихся 10-й роты, а одного из 9-й расстреляли, как ягненка. А за что? Все за их упрямство! Те двое, которых мы повесили, отказались приколоть жену и мальчика шабацкого «чужака»[91], а вольноопределяющийся 9-й роты был расстрелян за то, что отказался наступать, отговариваясь, что у него отекли ноги и кроме того плоскоступие. Так будете чистить сортиры или не будете?» — «Никак нет, не буду!» Полковник посмотрел на меня и спросил: «Послушайте, вы не славянофил?» — «Никак нет!» После этого меня увели и объявили мне, что я обвиняюсь в мятеже.
— Самое лучшее, — сказал Швейк, — если будешь выдавать себя за идиота. Когда я сидел в гарнизонной тюрьме, так с нами тоже сидел очень умный образованный человек, преподаватель торговой школы. Он дезертировал с поля сражения, и хотели поднять шумный процесс, на котором он на страх другим должен был быть осужден и приговорен к повешению. Ну, а он из всего этого очень просто вылез. Начал из себя корчить страдающего наследственной болезнью и на освидетельствовании заявил штабному врачу, что он вовсе не дезертировал, а что уже с детских лет любит бродить, и у него от рождения страсть куда-нибудь закатиться подальше. Раз он как-то проснулся в Гамбурге, другой раз — в Лондоне, сам не зная, как туда попал. Отец его был алкоголиком и кончил жизнь самоубийством незадолго до его рождения. Мать была проституткой, вечно была пьяна и умерла от белой горячки. Младшая сестра утопилась. Старшая бросилась под поезд. Брат бросился с Вышеградского железнодорожного моста. Дедушка убил свою жену, облил себя керосином и зажег себя. Бабушка с другой стороны шаталась с цыганами и отравилась в тюрьме спичками. Двоюродный брат несколько раз был под судом за поджог и в Картоузах перерезал себе куском стекла сонную артерию. Двоюродная сестра с отцовской стороны бросилась в Вене с шестого этажа. Абсолютно никто не следил за его воспитанием, и до десяти лет он не умел говорить, так как, когда ему было шесть месяцев и его пеленали на столе, все из комнаты куда-то отлучились, а кошка его стащила со стола, и он, падая, ударился головой. Периодически у него бывают сильные головные боли, в эти моменты он не сознает, что делает, и в таком-то именно состоянии, он ушел с фронта в Прагу и только после того, как его арестовала «У Флека»[92] военная полиция, — он пришел в себя. Надо было видеть, с какой радостью его освободили от военной службы! Пять человек солдат, сидевших с ним в одной камере, на всякий случай записали на бумажке:
«Отец — алкоголик. Мать — проститутка.
I. Сестра (утопилась).
II. Сестра (поезд).
Брат (с моста).
Дедушка † жену, керосин, зажег.
II. Бабушка (цыгане, спички) † и т. д.».
Позднее, одного из последователей методы преподавателя торговой школы, когда он начал разводить эту рацею штабному врачу и не успел еще перевалить и через двоюродного брата, штабной врач (это был уже третий случай!), прервал: «А твоя двоюродная сестра с отцовской стороны бросилась в Вене с шестого этажа, за твоим воспитанием — лодарь ты этакий! — никто не следил, но тебя перевоспитают в арестантских ротах». Ну, его отвели в арестантские роты, связали в козлы — и с него как рукой сняло плохое воспитание и отца-алкоголика и мать-проститутку, и он предпочел добровольно пойти на фронт.
— Нынче, — сказал вольноопределяющийся, — на военной службе уже никто не верит в наследственное предрасположение к сумасшествию, а то пришлось бы все генеральные штабы запереть в сумасшедший дом.
За железными дверями послышалось щелканье ключа, и в камеру вошел профос:
— Пехотинец Швейк и сапер Водичка — к господину аудитору!
Поднялись. Водичка обратился к Швейку:
— Вот, мерзавцы, каждый день допрос, а толку никакого! Уж лучше бы — чорт побери! — осудили нас и не приставали бы к нам каждый божий день. Валяемся тут без дела целыми днями, а кругом тебя бегает столько мадьярской шантрапы!..
По дороге на допрос в канцелярию дивизионного суда, которая находилась в противоположной стороне в других казармах, сапер Водичка обсуждал со Швейком, когда же наконец они предстанут перед настоящим судом.
— Все только допрос да допрос, — выходил из себя Водичка. — хоть бы из всего этого какой-нибудь толк. Изводят только уйму бумаги, а тут сгниешь за решеткой, а настоящего суда и в глаза не увидишь. Ну, скажи по правде, можно ихнюю похлебку жрать? А ихнюю капусту с мерзлой картошкой? Чорт побери, такой идиотской мировой войны я никогда еще не видывал! Я представляя себе все это совсем иначе.
— А я доволен, — сказал Швейк, — еще несколько лет тому назад, когда я служил на действительной службе, наш фельдфебель Салпера говаривал нам: «На военной службе каждый должен знать свои обязанности!» — и, бывало, так тебе при этом съездит по морде, что долго не забудешь! Или покойник обер-лейтенант Квайзер, бывало, когда придет осматривать ружья, так всегда прочтет нам лекцию о том, что солдату не полагается давать волю чувствам: солдаты только скот, государство их кормит, поит кофеем, отпускает им табак для трубки, — и за это они должны тянуть лямку как волы.
Сапер Водичка задумался и через минуту сказал:
— Когда придешь, Швейк, к аудитору, так ты не заврись, а повторяй то, что говорил на прошлом допросе, чтобы мне не попасть впросак. Главное, что ты видел, как на меня напали эти мадьяры. Ведь — что там не говори — мы все это делали с тобой сообща.
— Не трусь, Водичка, — успокаивал его Швейк. — Главное дело спокойствие, не волноваться. Что тут особенного — предстать перед каким-то там дивизионным судом! Ты бы посмотрел, как в прежние годы такой военный суд действовал. Служил у нас на действительной учитель Гераль, так тот, когда всему нашему взводу в наказание была запрещена отлучка в город, лежа на койке, рассказывал, что в Пражском музее есть книга протоколов военного суда при Марии-Терезии. Так там говорится, что тогда в каждом полку был свой палач, который казнил солдат поштучно, по одному терезианскому талеру за голову. Такой палач, как говорится в тех протоколах, в некоторые дни вырабатывал до пяти талеров.
— Само собой, — прибавил Швейк солидно, — тогда полки были больше, и все время их пополняли из деревень.
— Когда я был в Сербии, — сказал Водичка, — так в нашей бригаде вешал чужаков за папиросы любой, кто вызовется: если повесить мужчину — получает десяток папирос «Спорт», женщину или ребенка — пять. Потом интендантство начало вводить экономию, и стали расстреливать гуртом. Со мной служил цыган один, о нем мы долго не знали, что он этим промышляет. Удивлялись мы только, что его всегда на ночь зовут в канцелярию. Стояли мы тогда на Дрине, и вот раз ночью, когда он ушел, кто-то вздумал порыться в его вещах, а у этого хама в вещевом мешке — целых три коробки папирос «Спорта» по сто штук в каждой. К утру он вернулся в наш сарай, и мы учинили с ним короткую расправу: повалили мы его, а Балоун задушил его ремнем. Живуч был, как кошка. — Старый сапер Водичка сглотнул. — Не удавалось нам его задушить — да и только! Уж он обделался, глаза у него вылезли, а все еще был жив, как недорезанный петух. Тогда мы стали разрывать его, чисто кошку: два за голову, два за ноги, и таким манером перекрутили ему шею. Потом надели мы на него вещевой мешок с папиросами и бросили его, где поглубже, в Дрину. Кто станет курить такие папиросы?! А утром стали его разыскивать…