— Хелло! — улыбается балиец.
— Ну, здравствуй-здравствуй! — как старому знакомому улыбается Олежек, обнимает его крепко-крепко за плечо и долго-долго смотрит в глаза. Во взгляде — благодарность, кротость, любовь, память о вечных ценностях, преданность… Ну, не знаю… Так смотрят на соседа, который принес опохмелиться. На жену, которая уезжает в командировку. Надолго. На себя в зеркало после хорошего стула. На природу, на звезды, в туманную осеннюю даль, на толстую пачку стодолларовых купюр и так далее. Потом Олежек говорит:
— Ну что?.. Значит, ты балиец, да?
Балиец стеснительно улыбается. Обаянию Олежка трудно не поддаться.
— Значит Родина твоя — Бали? Так-так… Значит, здесь ты и живешь, и работа твоя, значит, здесь, и семья? Да?
Балиец бормочет что-то вроде: «Уэлкам ту Бали». Улыбается. А чего ему ещё, чубрику косявому, делать?
— Так-так… — всё больше входит в задушевный раж Олежек. — Семья-то большая у тебя? А? Большая, небось, семья-то? И детки, небось, есть? Есть детки-то у тебя? Детишечки-то есть?.. Есть?.. Есть!
Пауза. «Есть!» произносится с интонацией «вот видишь! детки! а ты говоришь!.. ответственность-то какая!» У Олежека даже слезы выступают на глазах. Шутка ли — дети! Олежек крепко обнимает балийца и, утерев глаза, продолжает:
— Значит, и детки у тебя, и жена есть. Поди, красивая жена-то? А? Красивая? То-то. А ты того… не изменяешь жене-то? А? Налево-то не ходишь?
Олежек кивает налево. Балиец тоже смотрит налево. Улыбается он уже одним ртом.
— А-а-а!.. Вижу-вижу… Ходишь налево-то. Проказник! Хо-одишь! Признайся, что ходишь! А?
Олежек делает такое лукаво-озорное лицо, что балиец невольно отражает часть лукавства на своей мордочке. Болезненно-автоматически. Олежек тычет пальцем:
— Хот! Поймал я тебя! А? Ловко я тебя? А? Поймал-то… Да… Но ты- смотри, о детишках с женой не забывай! И с женой того, построже. У нас знаешь как говорят: «К куме ходи, а жену блюди!» Да… А вообще жизнь-то как здесь у вас? А? Зарплата как? Плотють вовремя? А? Ты смотри… Не забижают тут тебя братки-то местные, а? Братки, говорю, не забижают? А? А то если забидють, ты знаешь что — ты им заломчик! Хочешь заломчик покажу? Берёшь вот так вот руку, и — оп!.. Здорово? Классный приемчик? Это меня Петрович научил. Царство ему небесное!.. Представляешь, напился — и в собственной блевотине захлебнулся. Жалко мужика. Ты сам-то не пьешь? Нет? Ты не пей. А то жена прогонит. И детки опять же… Ты не пей!.. С пьяной мордой-то ходить… Она и так у тебя…
Во время трагической истории про Петровича Олежек продолжает держать балийца в заломчике. Балиец, конечно, понимает, что это шутка, лопочет всякие слова: «стронг», там, «спорт», «уэлкам ту Бали»… Олежек отпускает балийца, но не надолго:
— А то ещё вот подножечка… Если что, ты им, гадам, подножечку — оп-паньки! Или вот бросочек ещё… Смотри… Берешь вот так вот… локотком в душку, коленочкой в пашок и — хреее-нак! И тут ещё по почкам можно добавить… Так вот — бзык!.. Чтоб уж наверняка. А еще делают с перевёртом — это вообще насмерть… Вот так вот — с подначкой… С пОтягом — ё… Нет, тебе этих слов знать нельзя, ты ж балиец… Вот так вот — ба-ба-бах! Вот. А потом кладешь его, фашиста… вот так вот, как карася, ляжками шею зажимаешь — и на удушенье, на удушенье его, суку такую…
В конце концов Олежек опять обнимает полузадушенного балийца, кладет ему голову на плечо и долго-долго красноречиво молчит. Потом обстоятельно передает привет жене, детишкам. Достает прыгалки и весело прыгает в следующую лавочку.
Там он, например, долго пересказывает балийцу содержание фильма «Место встречи изменить нельзя». В лицах, с подробностями, с объяснениями идиоматических выражений:
— А этот-то ему: надо, говорит, идти вынимать Фокса с кичи… Ну, в смысле ему же вышак ломится… А Горбатый-то ему: ты, говорит, поучи свою жену щи варить, говорит. Понял юмор-то? Ха-ха-ха! Щи варить. Знаешь, что такое щи? Ну, это хлёбово такое капустное…
Особенно Олежек любит, конечно, сакраментальное: «А теперь я сказал — Горбатый!» И кричит его с нечеловеческой экспрессией и по нескольку раз. И балийцы смотрят на Олежека, открыв рты.
Еще Олежек любит петь песни Юрия Антонова. Слуха у него нет совсем. Но он любит, чтобы ему хором подпевали балийцы — про «море-море», про «зайду на Виноградную», про «летящей походкой», про «давай обнимемся у трапа».
По утрам мы с Олежеком совершали пробежку по берегу океана. Потом я купался, а Олежек еще часа полтора с двумя гирями на поясе прыгал по скалам, ворочал валуны и т. д. И пел про «я живу на одном, ну а ты на другом…» И вот один раз мы с Олежеком решили сделать большой заплыв. Плыли долго, часа полтора, метрах в двухстах от берега. Наконец выплыли в очаровательную лагунку. Из лагунки открывался край дикого пляжа. На пляже — обрывки снастей, старые лодки, дальше — хижины под пальмами. Никого. Тишина, только море вопросительно шуршит и какая-то птица томно так постанывает из джунглей. Сели на камень, смотрим на море, отдыхаем. Красота!
Вдруг чувствую — на плече рука. Обернулся. Олежек тоже.
Стоит девочка лет семи, улыбается. Протягивает нам по лотосу и лопочет что-то по-балийски. Видно, что приветствует. Желает, так сказать, счастливых перевоплощений.
— Здравствуй, дочка! Ты балийка, что ли?.. — завел свое Олежек
— Быр-тыр-мыр… — это она чего-то по своему.
— Значит, балийка… Живешь здесь, значит?..
— Фыр-мыр-пыр…
— И семья у тебя…
— Кыр-пыр-дыр…
— Экая говорливая… Тебя, как тёщу мою, хрен переговоришь…
— Мыр-дыр-фыр…
А мордашка вся так и светится. В узеньких глазках-светлячках столько счастья — на весь мир хватит. Даже завидно.
Вдруг девочка вся вытянулась, вскинула личико, подняла ручонки к небу и как закричит
— Трбан! Тррбан! Трррб-а-ан!
Мы посмотрели вверх.
В синем небе торжественно плыл самолет. Белоснежный и перламутрово-шелковый, как лотос. Он плыл совсем еще низко, только набирал высоту, властно наращивая гул моторов. Отчетливо видны были все детали, кажется, даже заклепки на обшивке.
Это был наш самолет! Мы с Олежеком сразу его не узнали. Наш старенький «Илюшка». Старенький, но до чего же красив! Чисто лебедь.
И почему-то вдруг гордость переполнила наши сердца. И не сговариваясь, мы с Олежеком закричали, как сумасшедшие:
— Это наш, наш! Русский! Русский! Это наш! Раша!
— Трбан! — кричала девочка. — Трбан! — и хлопала в ладоши, и пританцовывала, и махала трбану лотосом.
И мы тоже кричали и махали лотосами. И нам почему-то вдруг очень захотелось, чтобы девочка поняла, что это именно наш, русский трбан, самый хороший трбан в мире. Что у нас самые лучшие, самые смелые летчики, с глазами, синими и честными, как небо. Летчики, которые лучше всех в мире умеют сажать трбаны, и что весь трбан с благодарностью аплодирует нашим мужественным летчикам. И что несмотря на все временные трудности, на происки всяких там глобалистов или как их там…, несмотря на воровство, на взяточничество, на то, что наши главные беды — дураки и дороги, несмотря на все это, — мы всё-таки самая-самая лучшая страна в мире. Страна, в которой живут немножко странные, но прекрасные, добрые люди, такие, как мы с Олежеком. Страна, где производят надежные, замечательные трбаны…
Бог его знает, почему именно здесь, в этой маленькой балийской деревушке на нас, двух здоровых взрослых мужиков, нашел такой вот стих.
Наверное, мы просто очень долго плыли, и птица стонала так томительно в зарослях джунглей, и небо было такое головокружительно синее, и трбан был такой белоснежный и такой до слез наш, и у девочки в глазках-светлячках было так много нерастраченного счастья.
И девочка поняла нас. Я уверен: она нас поняла!
Мы еще долго — и девочка, и я, и Олежек — кричали про трбан, скакали, махали лотосами и смеялись. До тех пор. Пока трбан не набрал высоту и не растворился в небе, таком синем, как будто это было не небо, а какой-то редкий, волшебный минерал. И казалось чудом, что белоснежный, нежный, как лотос, лайнер рассекает твердое кристаллическое небо так легко и свободно.
А потом девочка со смехом убежала в хижину, а мы с Олежеком молча, сосредоточенно сопя курносыми носами, поплыли назад. И все полтора часа, пока мы плыли, мы, заложив лотосы за уши, старались их не уронить и не замочить.
Хороши мы, наверное, были: рязанские носы-сапожки, ушки-топорики, а за топориками — лотосы. Плывут, фыркают. Думают про трбан.
В отеле мы положили лотосы в воду. И ещё две недели не увядал их влажный шелк.
А потом мы засушили их в книжках. Олежек — в инструкции по рукопашному бою. Я — в книге о вкусной и здоровой пище. И храним их до сих пор.
А Олежек перестал делать балийцам заломчики. Он просто обнимал их и долго-долго молчал. А когда в небе пролетал самолет, он говорил: «Трбан». Тихо и значительно. А потом долго-долго отжимался или таскал валуны.
Обратно мы летели так же мучительно. Опять с тремя взлетами и с тремя посадками. Но это было уже неважно.