Да, право слово, совсем я разучился. В новой конторе склал печь, вышла очень угарная. Заседанье правления назначат — все члены через полчаса синие. От звону в ушах дребезжат стекла. Решенья принимают не те, бумаги путают. Все шишки на Барахвостова: «Ты уморил!» Я говорю: «Ребятушки, извините, пожалуйста, сам не знаю, как получилось». — «Откуда в ушах звон?» — «Не знаю». — «Мы тебя, так-перетак! Видать, захотел на даровые харчи!» Я мастерком об пол: «Кладите сами!»
Недоимок у Барахвостова нет, налоги платил первым. Одно худо — в чужих людях. Домой придешь — корова не доена, Виринея на ферме, ребятишек сбираешь, как пастух, по всей деревне. Один раз сел доить корову сам, своими личными руками. Корова от непривычки и возмущения без остановки машет хвостом. То по носу, то по глазам. Животное — что с нее взять? Я свата Андрея увидел, на жизнь жалуюсь: «Нет никакой силы-возможности! Доить пойдешь — корова хвостом машет. Все глаза выхлестала». — «Ты вот что, — сват говорит, — ты к хвосту-то кирпич привязывай, да потяжелее. Хвост-от у нее огнетет, она и не будет махать». Сват Андрей худому не научит. Вечером пошел доить, сделал все точь-в-точь. Кирпич привязал, начал чиркать. Как она даст мне по голове-то! Кирпичом-то! Поверишь — нет, а я полетел, будто шти пролил. Лежу на назьму в бессознательном виде, сам думаю: «Не надо было свата слушать, надо было думать своей головой».
Вывернулась
Я уже тебе говорил, что печи-то я сперва клал дородно. По всей окружности жилых деревень печи в домах стоят мои. Только себе не мог удосужиться сложить хорошую печь, топили по-черному. Дым идет под потолок, в спецдыру. Эта дыра называется чилисник. Бывало, замешкаешься, вовремя не закроешь — беда! Вся память, какая есть, вместе с теплом вылетает, остаешься при своих интересах. Со мной случалось такое дело много раз. Убей, ничего не помню, что было еще. В те годы. Помню только один случай. Как мы с Виринеей чуть-чуть не остались под открытым небом. При всех-то ребятишках. Летом забыли закрыть чилисник. А как раз поднялась гроза, пазгает во все стороны. Молния в чилисник-то и залетела. Залетела с огнем. Изба у меня враз загорелась. Огонь от грозы гасят коровьим молоком, знаешь сам. Простой воде этот огонь не под силу. У нас в ту пору коровы не было, только коза. Кричу свату Андрею: «Как думаешь, от козы погодится молоко огонь тушить?» Сват за ухом поскреб: «Ежели не больно жирное, так сойдет!» Ладно. Запрягаю, еду в поскотину, пастуху ставлю пол-литра. Так и так, животное требуется дома. Козу пулей привожу домой. Подоили, пожар в избе потушили. Еще бы немножко, крыша бы занялась. Видишь, как матица-то обгорела? Не видно, заклеила Виринея бумагой. Моя Виринея меня же и ругает, а я спрашиваю: «А чем корова лучше козы? Ведь будь тогда в нашем хозяйстве корова, разве бы я успел в телеге ее домой привезти? Да ни в жизнь! Эдакую-то тушу. Сидели бы, — говорю, — без квартеры, на чужих бы подворьях с ребятишками маялись». Баба есть женщина, женщиной она и останется. Недовольна. Говорит: «Чем козу держать, так лучше никого не держать. Молока доит по фунту, да и то козлом от него так и разит». От молока-то. «Почему я не слышу?» — «Потому, — говорит, — что куришь, вот и не слышишь». Вишь, как вывернулась. Вышла из положенья.
Нервы сдали
Конешно, с одной стороны, коза — животина очень экономная. С другой стороны, и Виринею тоже можно понять. Как человека. Уж больно эти козы любят блудить. Чуть что, и несут на них жалобы. Лезут везде, и особо туда, куда нельзя. Куда льзя, туда никогда и не лезут. Что за скотина?! Помню, только сядешь газету почитать (я уже тогда сидел в бригадирах), только сядешь, выберешь время, глядь, уж бегут: «Кузьма Иванович, твоя коза озимь щиплет!» Была бы озимь своя, наплевать. А озимь колхозная, коза своя. Да ведь еще и бригадир-то ты! Ну ладно. Это было после, а я говорю, как было до этого. Думаешь, почему мы козу завели? А потому, что с коровой совсем согрешили. Не стало никакого терпенья, нервы сдали. Всем была корова добра и доила по пуду. Бывало, подойдет ко крылечку, все понимает, только не говорит. Пока отдельно пасли, все шло хорошо. Как только стали пасти всех коров вместе, начала портиться. Избаловалась, дисциплины не признает. Бодаться выучилась, рога то и дело ломает. Скакать привыкла чуть не до князька. Начала перенимать худые привычки. Бывало, только подоишь (хвост я к ноге привязывал, обходился после без кирпича), только подоишь — молока полный подойник. А она, шалава, что делает? Она заднюю ногу поднимет да в подойник-то и обмакнет. Еще и побулькает в молоке-то. Ногой-то. Вот до чего дело дошло! «Нет, девушка! — думаю. — Так у меня ты скоро отвертишься. Первую партию вон уж на мясопоставку угонили». Все! Решенье мое твердое. Заодно и от молоко-поставки ослободят. Эту сгонили на государство, купили другую. О двух сосках. Бородатую.
Нет худа без добра
После этого у нас с Виринеей что ни день, то арабский конфликт. Почала меня точить: «Все люди как люди, одне мы с козой маемся». — «Виринея! Поимей совесть, не говори не дело». — «Чево не дело, чево не дело?» Молчу. Ругается. Составляю план своих действий. Складу-ка я ей новую печь! Может, и остановится. Печь сделал на совесть. Первый день вроде поуспокоилась, на второй совсем хорошо. На третий — хуже прежнего, начала точить с новой силой. А к этому времю все тараканы от свата Андрея перебежали к нам на квартеру. Как узнали, что печь у меня новая, теплая, так один по-за одному к нам. Худа без добра не бывает. Жена на полатях ночует. Я внизу за печью. Как только начинает меня точить, я потихоньку да помаленьку валенки обую, да ко двери, да прямиком к свату Андрею. Дома Виринея меня точит. Тараканы за печкой усами шевелят, шабаркаются. Она и думает, что это я живой, точит и точит. А меня нет. Она точит. Все тараканы через неделю обратно! Утром возвращаюсь от свата, гляжу — рыжие бегут. На прежнюю квартеру. Кто где, прямо по снегу. Друг дружку перегоняют, толкаются. Я кричу: «Чего мало погостили?» Домой прихожу — изба чистехонькая.
Что-то, паря, у меня худые пошли бухтинки-то. Нескладные. Про тараканов вроде не все сказал. А чего — вспомнить никак не могу. Памяти мало стало. Говорил я тебе, что память-то у меня вместе с угаром вышла? С тараканами делов было больше, это я хорошо помню. Вот только забыл в точности, какие случаи. Ну ладно, шут с ними. С тараканами-то.
Пошли как новенькие
Про войну не буду и сказывать. Все равно никто не поверит. Ведь что за народ нынче! Бухтины гнешь — уши развесили. Верят. Начнешь правду сказывать — никто не слушает. Вот и тебя взять. Чего ухмыляешься-то? Правда, она что ость в глазу. Сидишь втемную, зажмуря глаз, — не больно. Как только глаз откроешь — колется, хоть ревом реви. Так и сидим, никому глаза открывать неохота.
На войне я до самой Праги шел цел-невредим, на Праге вышла оплошка. Шарахнуло. Домой отпустили — ноги разные, одна короче другой. На пять сантиметров. Иду со станции с клюшкой, переваливаюсь. Сел покурить. Мать честная! Гляжу — сват Андрей. Тоже вроде меня, ступает на трех ногах. «Здорово, сват!» — «Здорово!» — «Тебя куда?» — «В левую. А тебя?» — «Сам видишь, заехало в правую». Сели, поразговаривали. Сиди не сиди, а домой надо. Пошли. Оба хромые, ничего у нас не подается. У его левая нога короче, у меня правая. «Сват, — говорю, — а ведь нам эдак домой к ночи не попасть». «Не попасть». Идем дальше. Сват говорит: «Знаешь чего?» — «Чего?» — «А давай ногами менять. Я тебе свою окороченную, ты мне свою длинную. Мы потому тихо идем, что ноги разные у обоих». Я подумал, подумал, махнул рукой: «Давай!» Сменялись. Я ему свою ядреную, он мне свою хромую. У обоих хромоты как не бывало. Костыли и клюшки полетели в канаву. И пошли мы как новенькие. «Ну, — говорю, — и голова у тебя, сват! Еще хитрей стала, после войны-то. А у меня, — говорю, — вроде и остатный умишко из головы выдуло. Ведь мог бы сменяться еще в поезде, мало ли нашего брата, хромоногих-то».
Домой пришли как раз к самоварам.
Не в строку лыко
В мирные дни у нас с Виринеей пошла на свет свежая ребятня. Откуда, дружок, что и взялось! Иной год по два-три. Первое время я в сельсовет ходил, записывал каждого четко и ясно. После и записывать отступился, принимаю на домашний учет. Один раз оглянулся назад-то, так меня в жар и кинуло. «Виринея, — говорю, — остановись! Остановись, Виринея! Я за себя не ручаюсь, могу умереть в любой момент. Дело не молодое». От моих указаний никакого толку. Все идет по прежнему графику. Пробую убедить с позиции силы — для себя еще хуже. Против меня все права, все уложенья кодекса. Ну!.. Шесть пишем да семь в уме, не знаю, что и делать. Сват Андрей придет, начнет пересчитывать: «Первый, второй, третий… Стой, Барахвостов, одного нет! Не знаю только, девки аль парня». Отвечаю: «Посчитай еще, с утра были все на месте. У меня с этим делом строго». — «Одного нету». — «Должен быть, возьми глаза в руки. Ты, — говорю, — всю жизнь живешь по своей арифметике». «Это по какой?» — «А по такой! У тебя вон всего двое, да и те довоенного образца. А ведь харчи-то были не чета нонешним». Тут уж свату Андрею крыть нечем. Соглашается. «Пожалуй, — говорит, — правда. Ты, Кузьма Иванович, молодец. А вот ведь медаль-то выдали одной Виринее, разве ладно? Уж ежели она мать-героиня, дак и отца не надо бы обижать». Я, конешно, умом-то с ним соглашаюсь, а сам не уступаю: «Нет, сват, неправильные твои слова. Может, говорю, — мущина-то был в этом деле не один, а с помощниками. Откуда правительству знать? Есть, — говорю, — и такие, любители на чужом горбу в рай заехать. А уж насчет медалей-то я знаю много всего кое-чего».