— Я просил тебя выйти за меня замуж, а ты отказалась, — сказал он мрачно.
— Это не дает тебе права брать меня против моей воли!
— Я не нуждаюсь ни в каком праве. У меня есть власть, данная королем.
— Которой ты пользуешься для собственного мщения!
На его лице под загаром проступил гневный румянец. — Еще нет, но надави на меня — и я вполне могу это сделать!
— Еще нет, надо же! Почему же ты сделал меня своей любовницей?
— Потому что ты была мне нужна больше, чем честь. Потому что я боялся выпустить тебя из виду, чтобы ты не сделала какую-нибудь глупость, из-за чего мне пришлось бы позволить тебе лечь под плети, хотя я чувствовал бы каждый удар собственным сердцем. Потому что я люблю тебя невыразимо и безумно; выше долга или справедливости или сословной гордости, больше, чем королевскую службу, башни отцовского дома или холодное сияющее великолепие самой Франции. — Его голос смягчился. — Я связан с тобой, а ты со мной. Зачем еще мы были рождены? Зачем еще судьба забросила меня сюда и привела меня к тебе? Зачем еще ты спасла мне жизнь, как не затем, чтобы я любил тебя?
Когда он замолчал, она вздохнула, не сознавая до этой минуты, что затаила дыхание. Она сглотнула ком в горле и, облизав губы, тихо сказала:
— Меня не отправят во Францию насильно.
Его охватили гнев и отчаяние. Он ничего больше не мог сделать, ничего не мог сказать. Он открыл перед ней душу, а для нее — он словно бы и не произносил ничего. Он отвернулся и пошел к письменному столу. Взяв лежавший там лист, он разорвал его раз, другой, приблизился к ней, взял ее за руку и бросил обрывки ей на ладонь.
Он отошел от нее, словно не мог находиться рядом, бросив через плечо:
— Вот твой указ. Ты свободна, свободна от меня, свободна оставаться здесь, в этой мрачной глуши, если именно этого хочешь. Иди. Уходи сейчас же! Пока я не передумал.
Свободна. Она думала, что так и есть, и все же она никогда не чувствовала себя менее свободной. Сердечные узы были сильнее любых запретов, прочнее любых тюремных, стен. Любовь и забота о ней Пьера, Жана и Гастона теперь тянули ее к ним от страха причинить им беспокойство и заставить тревожиться. Дни и ночи, радость и муки, которые она делила с Рене Лемонье, привязали ее к нему так же сильно, возможно, и прочнее.
Как странно, она думала, что не может полагаться на него, не может доверять ему, и все же она рассчитывала, что он удержит ее, верила, что он воспользуется королевским указом, чтобы оставить ее при себе. Только из-за того, что она была настолько уверена в этом, она и осмелилась разозлить его, осмелилась потребовать сказать, зачем она нужна ему.
Она зашла слишком далеко. Она так привыкла притворяться, будто сомневается в нем, что не сумела принять его любовь, когда он предлагал ее. Она хотела услышать больше, получить какое-нибудь доказательство, чтобы найти слова и подходящее время и сказать ему, что тоже любит его.
Доказательство находилось у нее в руках. Время пришло. Пока не стало слишком поздно.
Она подняла голову и тихо сказала:
— Останься со мной.
Он медленно обернулся.
— Что?
— Останься со мной, — повторила она, и золотистые слезы заблестели в ее глазах. — Я люблю тебя. Я умру, если ты вернешься во Францию без меня. Не уезжай. Останься со мной.
— Навсегда. Клянусь перед Богом, навсегда, моя Сирен.
Он шагнул к ней, подхватил крепкими руками и закружил. Ее плащ взметнулся над письменным столом, разметав бумаги, они соскользнули на пол. Она обняла его и выронила обрывки, которые держала в руке. Они посыпались на пол, словно лепестки цветов, и смешались с другими бумагами.
На клочках указа, которые уронила Сирен, место для имени оставалось пустым. Однако существовал другой указ, полускрытый среди рассыпавшихся листов. На нем стремительным почерком было выведено ее имя.
Кружа Сирен в объятиях, Рене поддел ногой этот лист и швырнул его в камин. В одну секунду он почернел, вспыхнул с тихим легким треском и исчез.