Красные лампады! Красные зазывные фонари вертепов! Бедный обряд, который он вершил, ощущая под собой продажное тело…
Он разочаровывался в женщинах — и увлекался ими вновь, потому что не мог уйти от своей леденяще-пылкой природы. Неудовлетворенные желания мучили его — ох уж эти необузданные желания самца, который ищет распаленную, дерзкую самку, вновь и вновь обретая лишь писклявую, сюсюкающую самочку, — однако обычай, который, как известно, деспот меж людей, требовал возводить похоть на котурны неземной любви и облекать неудовлетворенность в золотые тоги изысканного разочарования. Он хотел грубо брать женщин, грубо иметь, грубо отшвыривать от себя, насытившись… Счастливы звери, счастливы львы в своем необузданном плотском порыве, который выше (или ниже, но это не суть важно!) наших условностей!
Все это — былые разочарования и новые надежды — промелькнуло перед ним при звуках увертюры. Словно душа обнажилась под порывом музыки. Так ветер срывает листву с деревьев перед запоздалой, внезапной, небывалой осенней грозой.
Когда в нагроможденной туче
Вдруг полыхнет минувший свет, —
Так сердце под грозой певучей
Меняет строй, боясь вздохнуть,
И кровь бросается в ланиты,
И слезы счастья душат грудь
Перед явленьем Карменситы.
Слышал он, слышал оперу «Кармен», восхищался рассказом Проспера Мериме и музыкой Визе! Какие-то актрисы выходили на сцену и пели… актрисы, да! Он всегда знал, что они лишь играют, лишь поют… Партия Кармен, голос — меццо-сопрано. Эта не играла, не пела. Это вообще была не актриса. Сама Кармен! С золотом кудрей червонно-красных, с голосом, звучащим, как рокот зимних бурь. Демон. Воистину — гибельный для мужчин демон! Дразнящий, возбуждающий. Пугающий.
Ее малиновая юбка была сшита из такой тонкой ткани, что сквозь нее просвечивали сильные стройные ноги. И как же она, та юбка, вилась при ходьбе вокруг этих ног и меж них…
С отчаянием он понял, что ее даже красавицей назвать нельзя. Но в ее очаровании было нечто гораздо большее, чем красота. У него возникло странное ощущение, будто эту женщину он знал всю жизнь. Как будто оба они из одной стаи…Сердитый взор бесцветных глаз. Их гордый вызов, их презренье. Всех линий — таянье и пенье. Так я Вас встретил в первый раз. В партере — ночь. Нельзя дышать. Нагрудник черный близко, близко… И бледное лицо… и прядь Волос, спадающая низко… О, не впервые странных встреч Я испытал немую жуткость! Но этих нервных рук и плеч Почти пугающая чуткость… В движеньях гордой головы Прямые признаки досады… (Так на людей из-за ограды Угрюмо взглядывают львы…) О, не глядеть, молчать — нет мочи, Сказать — не надо и нельзя… И Вы уже (звездой средь ночи), Скользящей поступью скользя, Идете — в поступи истома, И песня Ваших нежных плеч Уже до ужаса знакома, И сердцу суждено беречь, Как память об иной отчизне, — Ваш образ, дорогой навек…
Первый акт прошел как во сне. В антракте Блок вышел в фойе, встал у стены, опустив глаза, нарочито избегая взглядов общих знакомых. Где-то здесь была жена, Любовь Дмитриевна, с кем-то из своих новых любовников, может быть, даже с тем актером Давидовским, от которого она рожала ребенка, умершего спустя девять дней… Он не судил тогда жену, однако не жалел и умершее дитя, чужое дитя, но сейчас, в этом ровно-возбужденном гуле фойе, вдруг задрожало сердце при воспоминании о невинном страдавшем дитяти. И Любовь стало так жаль… жену, его первую любовь, его Офелию, его Прекрасную Даму…
Да что такое? Что всколыхнулось в душе?
Музыка виновата? Или она, та рыжая… нет, золотая?..
Как ее зовут?
Он засмеялся. Явился на премьеру слушать какую-то новую диву, прибывшую чуть ли не из провинции петь Кармен в Петербурге, а имя забыл. Забыл имя той, которая всю душу ему перевернула!
Вороватым взглядом, стараясь ни с кем не встречаться глазами, отыскал капельдинера. Купил программку, нашел нужную строчку.
Кармен — г-жа Андреева-Дельмас.
Ну, это имя ему мало что говорит. Андреева, кстати, — фамилия знакомая. Есть солист Мариинки Андреев… не его ли жена? А что такое — Дельмас? Полька? Еврейка? Француженка? Или, господи спаси, испанка?
— Как имя госпожи Дельмас? — спросил Блок самым что ни на есть равнодушным тоном у капельдинера, который по-прежнему стоял рядом и так и ел глазами знаменитого поэта. Блок иногда гордился своей славой, иногда она ему была как ярмо. Вот сейчас — ярмо. Даже шею натирала, чудилось! Не до славы было ему, не до поклонения. Одно интересовало в жизни — как зовут певицу.
И тут же до него дошла вся нелепость его праздного любопытства. Как могут звать Кармен?!
— Любовь, — послышался голос капельдинера. — Имя их будет — Любовь Александровна.
Кровь застучала в голове. Любовь!
Нет, в самом деле — ну как еще могут звать Кармен?!
С этого мгновения что-то переменилось. Как будто именем своим она дала ему некий сигнал, некий тайный, лишь им двоим понятный знак. Теперь он не только сидел в третьем ряду партера, в девятом кресле, — он одновременно был там, на сцене, в казармах и тавернах, не вмешиваясь в ее трагическую игру с Хозе и опасное кокетство с Эскамильо, но постоянно соучаствуя в них:
Я отвожу глаза от книги…
О, страшный час, когда она,
Читая по руке Цуниги,
В глаза Хозе метнула взгляд!
Насмешкой засветились очи,
Блеснул зубов жемчужный ряд,
И я забыл все дни, все ночи,
И сердце захлестнула кровь,
Смывая память об отчизне…
А голос пел: Ценою жизни
Ты мне заплатишь за любовь!
Он только этого и ждал — любви, которая стоит жизни!
Скоро сумасшествие поэта стало полным. Он не только ходил на все спектакли и непременно посылал актрисе розу особенного червонно-красного цвета — «эмблему красоты и счастья обладания», — посылал молча, без записки и карточки. Не только покупал открытки с ее изображением и держал их у себя под подушкой, зная, что хотя бы ночью, хотя бы во сне будет любодействовать с обладательницей этого пленительного лица и роскошного тела — любодействовать с Любовью, с Кармен! Он бродил под окнами ее дома на Офицерской улице, смотрел на ее окна, горящие то от утренней зари, то от вечерней: дом стоял углом, был обращен и на восход, и на закат. Он слонялся у артистического выхода из театра, ожидая ее после спектакля, стараясь замешаться в толпу поклонников. Смотрел издали, пряча лицо в тени полей шляпы, под башлыком, если морозило, или под козырьком студенческой фуражки, которую иногда нарочно надевал для маскировки. Как-то раз зимним мглистым вечером он вдруг оказался совсем близко у кареты, в которую певица садилась, и едва удержался, чтобы не пасть к ее ногам. Потом клял себя: зачем удержался, зачем не воспользовался случаем открыться? Он что, в самом деле какой-то прыщавый студентишка, на которого даме и посмотреть тошно будет? Он знаменитый поэт!